– Крис, – продолжила я, – как чудесно, что ты в безопасности.
– В безопасности, – повторил он. Глубоко вздохнул, все еще держа мои руки. В тени послышался шорох, и он отпустил меня.
Лицо, обращенное к нему из полумрака, было совсем белым, в страдальческой гримасе верхняя губа обнажила зубы. Сразу стало ясно, как если бы он это прокричал, что эта маска скорби для него ровным счетом ничего не значит. Он знал – но не потому, что память открыла ему ее сердце, а потому, что обладал врожденной добротой и сочувствовал любым страданиям, – ей будет больно, если он спросит, она ли его супруга; но тело невольно выразило вопрос, прежде чем он замер, догадавшись, что это тоже доставляет ей мучения. Так, в молчании, он стоял перед ней, слегка пригнувшись, будто ослабев.
– Я твоя жена, – слабая, клокочущая ярость сквозила в ее словах.
– Китти, – сказал он мягко и доброжелательно.
Он огляделся в поисках какого-то снисхождения, чтобы эта сцена стала менее тягостной, и наклонился поцеловать ее; но не смог. От мысли о другой женщине у него перехватило дыхание, кровь хлынула к лицу.
Резко, как ребенок, который говорит: «Что ж, если не хочешь, то мне и подавно не надо!», Китти отшатнулась от неслучившегося поцелуя. Она отступала в тень, и он смотрел на нее как на символ той новой жизни, которой был ошарашен и раздавлен, а тьма снаружи наполнилась звуками, похожими на шум прибоя, – в Харроу Уилде они обычно слышатся ненастными вечерами; взгляд его стал отрешенным, он улыбнулся.
– Здесь все так же шумят ели!
Она заговорила из другого угла комнаты – так громко, будто обращалась к кому-то за закрытой дверью:
– Я заказала ужин на семь. Думала, ты наверняка пропустил прием пищи или же захочешь пойти спать раньше.
Она произнесла это с видом благоразумным, склонив голову на бок, как птичка, будто предлагала оценить, насколько она предусмотрительна, раз заказала ужин и позаботилась о его комфорте.
– Хорошо, – сказал он, – пожалуй, сейчас мне лучше переодеться, да?
Он посмотрел на лестницу и пошел бы наверх, если бы я его не удержала; ведь комнатка в южном крыле, в которой хранились удочки и старые книги, исчезла при ремонте – ее поглотило черно-белое великолепие спальни Китти.
– Я провожу тебя, – поспешно вмешалась Китти.
Она потянула его за рукав пальто, и вдвоем они шагнули на нижнюю ступеньку. Но когда они стали подниматься, она, чувствуя его отдельность, замедлилась; вытянула руки вперед, будто пробираясь сквозь туман, и чуть отстала. Он уже оказался наверху, а она стояла посреди лестницы, сложив ладони под подбородком. Однако он ее не видел. Вглядываясь в коридор, он произнес: «В этом доме все по-другому». Ежели душа вынуждена пребывать в камере до тех пор, пока камень не расколется на куски, то там, в неволе, она говорит точно таким же голосом.
Она приободрилась и кокетливо рассмеялась.
– Как ты мог забыть! – вскричала она и поспешила к нему наверх, позвякивая ключами, отягощенная домохозяйством, а я осталась внизу, в полутьме, среди родных предметов.
Сумрак вместе с сыростью и прохладой проникал из сада, словно чтобы потушить смятение, разгоревшееся у нашего очага, а мебель, отчетливо проступавшая сквозь эту мягкую вечернюю смутность, сияя старинным отполированным деревом, выглядела так, будто в ужасе осознавала происходящее. Странность пришла в дом, и все было напугано ею – даже время. Минуты едва волочились. Я полчаса стояла в гостиной, хотя казалось, будто целую вечность, и вспоминала, что прежде в этой комнате никогда не зашторивали окна, потому что старая миссис Болдри любила наблюдать, как ночь омутом сгущается над долиной, а день стягивается белой полоской над дальними холмами; я с болью понимала, что из-за тяжелых синих штор, которые теперь закрывали девять окон, поскольку порой в небе над нами лязгал, как скелет, какой-нибудь затерявшийся цеппелин, этот дом еще больше походит на тюрьму.
Я начала было озвучивать эти мысли Китти, когда та спустилась, но она прошла мимо меня, вся в своих заботах, и я замолчала, заметив, что она наряжена совсем как невеста. Платье, в котором она выходила замуж десять лет назад, было отделано и расшито точно так же, как и этот белый атлас; волосы она собрала в низкий узел, как и тогда. Шею обхватывала нить жемчуга, а длинная цепочка бриллиантов, беспощадно блистая, спускалась к белоснежному миниатюрному бюсту; она прижимала к сердцу какое-то шитье, и я обратила внимание, что ее правая рука унизана перстнями, тогда как на левой руке совсем ничего, лишь обручальное кольцо. Она положила стопку фланели на рабочий стол и, расправив юбки, села в кресло у камина. Оттопырив нижнюю губу, будто размышляя о меню, она опустила голову и оглядела себя сверху. Нахмурилась, увидев, что от огня на атласе алеют всполохи, а кожа пылает, словно роза, и пересела на стул с высокой спинкой под самым дальним канделябром. Рядом висели зеленые занавески, и теперь отблески на ее атласе были зеленоваты, словно треснутый лед. Она выглядела холодной, как лунный свет, как непорочность, и при этом элегантно; в сиянии свечей ее волосы казались ярким чистым золотом. Так она его ожидала.
Внезапно за дверью раздался грохот. Мы услышали, как Крис выругался и встал на ноги, пока один из слуг что-то услужливо бормотал. Китти насупилась, ведь она презирает неуклюжесть, а потеря контроля над телом – худшее унижение, которое она может вообразить.
– Он упал из-за тех трех ступенек в холле, – прошептала я, – они новые.
Она не слушала, так как пыталась сохранить лицо в гармонии с образом безмятежной невинности, который он приметит, как только зайдет в комнату.
Из-за падения он был слегка взъерошен, казался очень крупным и красным, дышал тяжело, как зверь, которого ночью гонят в незнакомом месте, и, горячо осознавая собственную неопрятность, он посмотрел на Китти – ее лицо, руки и грудь сияли, как снег, платье окутывало ее, золотые волосы венчали блеском, белое сверкание драгоценных камней придавало страстность всей картине – вид ее был словно глоток свежего воздуха. Некоторое время она сидела неподвижно, чтобы он мог это хорошенько прочувствовать, а затем поднесла к ожерелью руку с кольцом.
– Так странно, что ты меня не помнишь, – сказала она. – Ты мне все это подарил.
Он мягко ответил:
– Как хорошо, что я это сделал. Ты очень красива, все это тебе идет.
Но, говоря это, он перевел взгляд на тени в углу комнаты, и кровь прилила к его лицу. Он думал о другой женщине, о другой красоте.
Китти подняла руки, словно защищая свои драгоценности.
Тишину нарушило объявление ужина, мы перешли в столовую. Так уж заведено, что в Болдри-Корт используют электричество, только если нужно работать или развлекать большую компанию, а принимать пищу и вести беседу принято в кротком свете свечей. Тем вечером этот обычай пришелся всем во благо: мы сидели за столом, наши лица были затушеваны тенью, и могло казаться, что мы с удовольствием внимаем рассказам мужчины, который к нам вернулся. Но весь ужин я едва сдерживала слезы, потому что он изучал привычные предметы, когда полагал, будто его никто не видит. Склоняя голову, он искоса поглядывал на старинные дубовые панели, ощупывал стоявшие поблизости вещи, как будто одного зрения не хватало для сокровенной встречи. Он поглаживал подлокотник стула, так как помнил его мрачный блеск, затем касался знакомой солонки. Его скрытность разрывала сердце; он словно был изгнанником, а мы со своей любовью – суровыми полицейскими. Неужели Болдри-Корт казался настолько выхолощенным, что в нем несчастье воспринималось как преступление? Значит, все мы здесь жили нечестиво, и он в том числе. Поглаживая пальцами одно-другое, он бодро говорил о разных пустяках: на каких пони нас, пятилетних, впервые возили в охотничьи угодья; как мы ныли, чтобы нам разрешили держать белых лебедей в пруду у леса, и как от желтых клювов этих долгожданных питомцев мы с воплями бежали в дом; и обо всем том дорогом сердцу быте, который наполняет загадочными приключениями безмятежную сельскую местность Англии.
– Забавно, – сказал он, – пока я был в Булони, я хотел увидеть, как синий зимородок ныряет в ручей или как цапля кружит над ивой… – он вдруг осекся, опустил голову на грудь. – Здесь, конечно, нет никаких цапель, – угрюмо проговорил он и вновь провел рукой по подлокотнику стула. Затем поднял голову, оживившись при другой мысли: