Игнат пошел вниз, его догоняли слова Якова, и в них вместе с грустью твердость:
— Нет, батя… Простите меня, но не сердитесь. Что задумал я, так и будет… Не могу.
И в конторе думы были о Филатовых. Говорил с посетителями, звонил по телефону, подписывал бумаги, ругался с Христофором Бородиным из-за перерасхода железа, а в мыслях был на горе. Вслушивался, ждал, что услышит голос Якова: «Ладно, батя. Так и быть, вернусь».
И прав, с одной стороны, будет Яков, не обвинишь его, не упрекнешь. Язык не повернется, чтобы упрекнуть. Все же отец, да больной. Может, и верно, последние дни доживает. Рад будет видеть сына около себя.
Подошел к окну, смотрел на заснеженные поля, и все не отступали эти мысли. Как-то машинально открыл форточку выпустить плавающий под потолком синий табачный дым. Хотел даже попросить Христофора, чтобы вышел курить в коридор. Только вдруг услышал долетевший издалека мерный стук. Закрыл глаза, и вот он опять, этот дятел, сидит на суку и мерно бьет о ствол железным клювом.
«Тук-тук-тук», — падало в форточку с ветром, с крупой снежной.
Бежала назад дорога, осыпанная кое-где сенной трухой, катышками конского навоза, отмеченная желтыми кругами. Сани колыхались — намело сугробов за эти дни.
Дул ветер с полей, порошил снежной пылью. Хрустел снег под копытами, мелькали у передка блестящие точки подков. Лошадь бежала неутомимо, выбрасывая в стороны ляжки, покрытые изморозью. Отлетали с дороги вороны, садились на телефонные провода, свесив серые клювы, провожали сани…
Рядом, укрыв ноги овчиной, сидел Демид Лукосеев. Жуя цигарку, рассказывал:
— Через Комарова проезжал вчера. Тулупова встретил, на ферму шел. Ветер вьет, путает — все лицо красное. Говорит, немного надой понизился. Может, это из-за доярок. Ведь корма везде одинаковые.
Подергал вожжой, чмокнул:
— А ну-ка вправо, милая.
Лошадь, боязливо потрогав ногами снежный наст, ступила на узкую дорожку, ведущую в Голузиново. И теперь оба увидели за пригорком человека, подымающего бревно. Как обжегся: выронив бревно, оглянулся. Демид разглядел первый:
— Это же Петька Бурлаков. Мост чинит…
И негромко, точно опасаясь, что Бурлаков услышит, сказал:
— Всегда его одного ставит Бурнашов, да куда-нибудь подальше. Вот и тут, смотри, загнал в поле мужика.
Остановил лошадь — дальше начинался спуск к речонке, покрытой снегом. Чернела пустота на том месте, откуда Бурлаков вынул бревно в мосту. Собирался положить новое, то, что подымал да бросил. Стоял теперь, хмуро глядя в их сторону. Игнат вылез из саней.
— Здравствуй, Петр Петрович, давай-ка помогу. Все полегче, когда вдвоем.
— Ничего, я и один, — угрюмо буркнул Бурлаков.
Игнат пожал плечами:
— Ну, смотри…
— Погоди-ка…
Хриплый голос Бурлакова заставил обернуться. Бывший бригадир подходил, втянув голову в плечи, сжимая кулаки, как собирался драться.
— Ты меня, председатель, отпусти в город, — попросил тихо, — устал я потому что так жить. Все один да один… С осени гоняет меня в одиночку бригадир: то лес пилить, то яму копать, то за хворостом, вот теперь мост чинить, и опять одного. Или я собака бешеная, кусаюсь, или же заразный? А по твоему наущению он меня гоняет.
— Это верно, по моему, — признался Игнат. — Ты заслужил это потому что. Как все, работать не хотел, только людей мутил.
— Ну и отпусти, — злобно прикрикнул Бурлаков. И опять, понизив голос: — Вон и люди-то теперь в деревне как смотрят на меня, неприкаянный я да и только. Легко ли, думаешь?
— Я понимаю, — согласился Игнат. — Ну, а обязательно тебе в город надо? Если в бригаду, скажем, со всеми поставим?
— Смотрите сами, — сказал Бурлаков, но как-то уже облегченно. Отвернулся, глядел в поле: — Как хотите. Только один больше не буду, так и знайте, брошу все и убегу.
Вытащил из кармана кисет с бумагой, стал сыпать махорку. А пальцы не слушались, дрожали. Махорка летела с ветром.
— Поговорю с Павлом, — пообещал Игнат. Пошел к саням, а сзади все слышался сердитый голос Бурлакова: