Этот этноцентризм, однако, совсем не был результатом развития в Древней Греции каких-то расистских идей[50]. Таких здесь не существовало никогда! Свое физическое и умственное превосходство греки объясняли климатическими условиями Эллады и, в целом, благоприятной средой обитания. По мысли Аристотеля, в холодной Европе обитают люди мужественные, но не наделенные умом, а в жаркой Азии — обладающие умом, но лишенные мужества. «Эллинский же род, занимая как бы срединное место, объединяет в себе те и другие свойства: он обладает и мужественным характером, и умственными способностями; поэтому он сохраняет свою свободу, пользуется наилучшим государственным устройством и способен властвовать над всеми...» (Arist. PoLit.1327b 18–32; пер. С. А. Жебелева).
В реальной жизни греческих колоний, расположенных в гуще варварских племен, такая «демонизация» образа варвара, впрочем, как и его идеализация, вряд ли могла стать продуктивной. Жизнь чаще всего требовала иных подходов и оценок, что уже не раз продемонстрировано в научных исследованиях в отношении различных частей античного мира[51]. Возвращаясь к ситуации в Северном Причерноморье, следует признать, что главной военной силой здесь были племена кочевников, именно с их стороны, как представляется, для эллинов исходила основная угроза. Тем не менее, Страбон, оценивая их взаимоотношения с колонистами, нарисовал почти идиллическую картину. Приведу его текст с некоторыми сокращениями:
«Номады занимаются больше войною, чем разбоем, и войны ведут из-за дани: предоставив землю во владение желающим заниматься земледелием, они довольствуются получением условленной умеренной дани, не для наживы, а для удовлетворения ежедневных жизненных потребностей; в случае же неуплаты денег данниками начинают с ними войну. Вот почему поэт (Гомер. — Ю. В.) назвал этих самых людей и справедливыми, и вместе не имущими средств. Действительно, они даже не начинали бы войны, если бы дани были правильно им уплачиваемы. А не платят им те, которые уверены в своих силах, так что могут или легко отразить нападающих, или воспрепятствовать вторжению <...>. Земледельцы же, хотя и слывут в отношении воинственности за людей более мирных и более цивилизованных, но, будучи корыстолюбивы и соприкасаясь с морем, не воздерживаются от разбоев и тому подобных незаконных средств к обогащению» (Strab. VII. 4, 6; пер. В. В. Латышева).
По мнению М. И. Ростовцева, в данном месте «Географии» Страбон опирался на труд Посидония, использовавшего, в свою очередь, более ранние источники[52]. С. Р Тохтасьев признал идею М. И. Ростовцева крайне сомнительной, отмечая, что этот «весьма грубо скомпилированный Страбоном отрывок» отражает философскую идею, вошедшую в арсенал идеализаторов варварства[53]. Вопрос об источниках знаменитого географа древности, конечно, очень непрост, но в данном случае он не имеет особого значения. Важно подчеркнуть, что из его слов следует, что в военных конфликтах, имевших место в Северном Причерноморье, были виноваты, прежде всего, алчные земледельцы, вероятно, и греки, но совсем не «справедливые» кочевники. На деле же ситуация, конечно, была значительно сложней, и масштабные войны, которые время от времени потрясали весь регион, происходили совсем не только из-за жадности земледельцев.
Глава II.
Евразийская степь
Восток и запад степного коридора. Сходство в различии
Великая Евразийская степь, протянувшаяся от границы Монголии с Китаем на востоке до венгерской равнины на западе, или, другими словами, от Хингана до Карпат, несмотря на разнообразие населяющих ее народов в этническом и языковом отношениях, представляет собой некое единство. Кочевники и на востоке, и на западе демонстрируют немало сходных или даже очень близких явлений в культуре и, вообще, в способе своей жизнедеятельности. При чтении китайских хроник, в которых содержатся описания быта хуннов, их контактов с великой империей и прочими, порой невольно возникает удивление, насколько эти описания схожи с картиной жизни скифов, обрисованной Геродотом несколькими веками ранее. В принципе, можно считать, что за долгую историю взаимоотношений номадов с оседлыми земледельческими народами и государствами выработались сходные механизмы их реализации, которые, несмотря на известные территориальные или хронологические различия, в конце концов приводили к близким результатам.
Для того чтобы нагляднее объяснить сказанное, вполне логично, на мой взгляд, обратиться к существующим сейчас научным концепциям, трактующим основные закономерности контактов номадов с оседлыми цивилизациями в двух противоположных концах степей Евразии, т. е. на границах с Китаем, с одной стороны, и в Северном Причерноморье, с другой. Конечно, на получение тождественности реконструкций надеяться никак не приходится, хотя бы по той причине, что на востоке кочевники соседствовали с одной из величайших земледельческих цивилизаций Древнего мира, обладающей огромными экономическими, демографическими и военными ресурсами, а на западе цивилизация была представлена сравнительно небольшими греческими государствами: Боспором, Херсонесом Таврическим, Ольвией и некоторыми другими, еще более мелкими. Несмотря на обозначенное весьма существенное различие, история взаимоотношений номадов с оседлыми цивилизациями в обоих случаях демонстрирует ряд в высшей степени важных и схожих явлений[54].
Л. Н. Гумилев в свое время заметил, что «победы кочевников сменялись поражениями, подъемы культуры и экономики — упадками, и вообще история кочевых народов была не менее богатой коллизиями, чем история их оседлых соседей»[55]. С этим заключением, разумеется, невозможно поспорить, однако современные исследования демонстрируют гораздо более любопытную и показательную картину. Что касается античного Северного Причерноморья, то М. И. Ростовцев уже более ста лет назад обратил внимание, что в истории этого региона можно выделить периоды яркого экономического и культурного развития, проявлявшиеся одновременно и в греческих государствах, и на территориях местных варварских племен[56]. На смену процветанию в мире степи и в мире эллинов столь же синхронно и практически повсеместно приходили периоды кризиса, экономического и культурного упадка. Идея М. И. Ростовцева о ритмичности, однонаправленности в развитии греческого и варварского миров региона представляется в высшей степени важной, актуальной для современной науки. Она была положена автором этих строк в сотрудничестве с К. К. Марченко в основу периодизации истории Северного Причерноморья в скифскую эпоху[57]. В дальнейшем эта идея нашла свое развитие в схеме исторического развития Боспора Киммерийского в VI–I вв. до н. э.[58], о которой подробнее речь пойдет несколько позднее (см. гл. 3, раздел «Ритмы Евразии и периодизация истории Боспора Киммерийского»). Сейчас же еще раз следует подчеркнуть, что мир кочевников степей северного Понта и греческие государства региона демонстрируют ритмичность и однонаправленность развития, когда на смену периодам процветания приходили периоды, которые можно определить как кризисные.
С точки зрения здравого смысла такое положение может показаться несколько непонятным или даже надуманным, поскольку привычней полагать, что доминирующие в регионе кочевнические объединения всей своей мощью должны были давить на греческие государства, разорять их набегами и всевозможными поборами, лишать возможности поступательного экономического развития. Казалось бы, периоды смут среди кочевников, отсутствия единства в степях, точнее, отсутствия преобладания одного из кочевнических племен над другими, должны были способствовать свободному, не отягощенному внешними факторами развитию греческих колоний Северного Причерноморья[59]. В действительности же все, скорее всего, было как раз наоборот: относительное единство и процветание степей совпадало с периодами процветания в мире греческих колоний.
На востоке Великой степи, как представляется, можно проследить ту же самую картину развития контактов двух миров, что удалось продемонстрировать современному американскому исследователю Томасу Барфилду[60]. Его основной вывод заключается в том, что в те времена, когда Китай существовал как могучая империя, такие же империи возникали и в степях. Для обозначения последних автор использует очень удачное определение — «теневые империи»[61]. Действительно, они являлись своего рода тенями великого соседа, возникая вместе с утверждением централизованной власти в Китае и разрушаясь, когда Китай погружался в пучину политической анархии и экономической депрессии. Раздробленная степь для Поднебесной была не страшна, поскольку ни одно из отдельно взятых племен кочевников не могло вести с ней эффективную политику, но степную империю Китай уже никак не мог игнорировать[62]. Парадокс истории, однако, заключается в том, что эти империи, формировавшиеся как конфедерации степных племен, возникали лишь тогда, когда имелась возможность поддерживать связь с китайской экономикой, когда посредством набегов или специальных договоров номады получали от южных соседей всевозможные платежи. Такие платежи, жизненно необходимые для поддержания «теневой» степной империи, мог предоставить только единый, централизованный и, в общем, процветающий Китай.
Император Китая, конечно, мог организовать масштабную военную акцию против кочевников и примерно наказать беспокойных соседей, но такая акция, во-первых, совсем не гарантировала успеха, а во-вторых, стоила огромных затрат. Альтернативное направление китайской политики по отношению к кочевникам очень хорошо выразил историк Оуян Сю, писавший, что «нельзя упускать возможности держать варваров на привязи (выделено мною. — Ю. В.) и случаев проявления к ним милости и величия»[63]. Этот автор продолжал также: «Подчинение варваров не всегда приносит пользу, но утрата их может привести к тому, что они станут источником бедствий...»[64]. Император Сяо-чжун (528 г.) заметил, что для удержания кочевников в повиновении Поднебесная располагает немалыми средствами, при этом «для совершивших крупные подвиги существуют щедрые награды, для проявивших высокие добродетели имеются блестящие титулы»[65].
В общем, для того, чтобы «не утерять варваров», а «держать их на привязи», империи было выгодней не вести с ними боевые действия, а платить вождям номадов, пытаясь направить политику контролировавшихся теми объединений в сравнительно безопасное или даже выгодное для Китая русло[66]. Китайские хроники буквально пестрят описаниями всякого рода даров, которые направлялись из империи в степь; в их списке представлены: хлеб, вино, деликатесы, шелковые ткани, украшения из золота и нефрита, дорогая посуда, оружие и т. д.[67] От китайского двора в степь посылались даже принцессы, предназначенные в жены вождям кочевнических объединений[68]. Мир для Китая, как можно видеть, стоил очень дорого, но война могла обойтись еще дороже.
Предводитель номадов, к примеру, шаньюй хуннов, получив столь большие дары от Китая, немалую их долю оставлял в своем распоряжении, но, естественно, был обязан делиться со своими приближенными, те в свою очередь — с собственными вассалами и т. д. Только с помощью постоянно функционирующего механизма перераспределения китайских даров можно было сохранить единство степи. Существование кочевой империи, таким образом, поддерживалось совсем не трудом скотоводов-кочевников, а откровенной эксплуатацией китайской экономики. Падение династии в Китае являлось не только причиной политической анархии в стране, но одновременно и фатальным ударом по кочевнической государственности. Империя номадов быстро разваливалась на отдельные племена, часто враждующие друг с другом. Они, эти племена, были просто неспособны к новому объединению до тех пор, пока не восстанавливался порядок в Северном Китае[69]. По мнению Т. Барфилда, за 2000 лет в истории взаимоотношений Китая с номадами этот цикл можно проследить три раза.
В отечественной науке концепция американского исследователя встречена довольно сдержанно. Весьма критично ее оценил Е. И. Кычанов[70], он даже заявил, что позиция Т. Барфилда — «это известный флюс, переоценка одного из факторов, возведение его в роль фактора решающего»[71]. Н. Н. Крадин, правда, признает, что на среднекитайской равнине и в степи происходили синхронные процессы роста и упадка[72], а вот С. А. Васютин, напротив, считает идею о синхронности процессов роста и упадка не совсем верной, поскольку полной синхронности здесь нет, а имеются лишь однонаправленные процессы, проявляющиеся к тому же с временными разрывами в 20–30 лет[73]. В подобных замечаниях, разумеется, есть свой резон, но они вызывают целый ряд вопросов, ответы на которые вряд ли могут быть столь же простыми. Действительно, большое ли значение имеют эти 20–30-летние разрывы для глобального процесса взаимодействия двух миров, о котором пишет Т. Барфилд? Неужели эти взаимодействия могли реально проявляться абсолютно синхронно, чуть ли не по сигналу стартового пистолета или по звонку будильника? Конечно, в столь сложных процессах, о которых идет речь, абсолютной синхронности быть не может, и имеющиеся хронологические разрывы, как представляется, отнюдь не являются проявлением общей неверности гипотезы Т. Барфилда.
А. М. Хазанов в этой концепции склонен видеть как сильные, так и слабые стороны. Среди последних он опять же указывает на определенные хронологические несоответствия. К примеру, исследователь пишет, что государство хунну возникло в 206 г. до н. э., когда Китай находился на грани гражданской войны[74]. В остальном же его рассуждения о том, что долговременные исторические процессы в Поднебесной в большей степени определялись внутренними, нежели внешними факторами, тогда как характер кочевой государственности в Центральной Азии очень во многом зависел от развития Китая[75], практически не отличаются от построений Т. Барфилда.
Подводя итоги этой небольшой дискуссии, следует признать, что известная синхронность процессов роста и упадка в истории Китая с аналогичными процессами, происходившими в среде кочевых народов Центральной Азии, скорее всего, является исторической реальностью. Т. Барфилд, на мой взгляд, вполне убедительно показал, что «теневые» кочевые империи могли складываться лишь тогда, когда Китай был единым, хорошо организованным государством со стабильно функционирующей экономикой. Зададимся, однако, другим вопросом — применима ли концепция «теневых» империй к истории античного Северного Причерноморья? Казалось бы, это вполне возможно, поскольку, как было сказано выше, и в этом регионе в истории развития мира цивилизации (греческих государств) и мира варваров (прежде всего, кочевых народов) можно наблюдать известную синхронность и однонаправленность процессов роста и упадка. Тем не менее, в данном случае ответ на поставленный вопрос, вероятнее всего, должен быть отрицательным.
Концепция «теневых» империй к истории Северного Причерноморья, по всей видимости, не применима или же применима лишь в ограниченной степени. Такое положение следует связывать, во-первых, с тем бесспорным фактом, что экономический потенциал греческих государств региона был несопоставим с китайским и вряд ли мог стать надежной базой для сложения и долговременного существования соседних, по существу паразитических кочевых империй. Конечно, не может быть сомнения в том, что эллины вынуждены были платить предводителям номадов определенную дань, возможно, в форме подарков. Более того, значительная часть дорогих предметов торевтики, происходящих из курганов варварской элиты степей северного берега Понта, по всей видимости, никогда не вовлекалась в торговый обмен, а входила в состав дипломатических даров, которые греки направляли владыкам степей. Почти нет сомнения, что северо-причерноморские эллины, подобно китайцам, «покупали» себе мир у кочевников, но в отличие от китайцев, цена им могла быть назначена сравнительно скромная.
Во-вторых, трудно представить, чтобы в истории Ольвии, Херсонеса Таврического или Боспора подобно Поднебесной были моменты крушения политической власти, разгула сепаратизма и анархии. В этих маленьких государствах кризисные периоды время от времени случались, но масштабные дезорганизации, сопоставимые с последствиями падения династии в Китае, здесь вряд ли могли иметь место.
В-третьих, есть все основания считать, что периоды расцвета в истории Северного Причерноморья сменялись периодами упадка совсем не по причине дезинтеграции в мире цивилизации, как это имело место на границах с Китаем. Основная причина здесь, как можно полагать, находится в плоскости дестабилизации военно-политической обстановки в регионе, вызванной продвижением на запад из глубин Азии новых кочевнических этносов. Дестабилизация в степях северного берега Понта, как правило, самым пагубным образом отражалась на сопредельных территориях, в том числе и в греческих государствах региона, но об этом подробнее речь пойдет ниже.
В-четвертых, в Северном Причерноморье имеется еще один (третий) немаловажный элемент системы политических, экономических и культурных взаимодействий. Первые два уже были названы, это греческие государства и кочевники; третьим элементом являются оседлые и полуоседлые народы, населявшие лесостепные области Северного Причерноморья, а также Прикубанье[76]. Влияние этого фактора на развитие греко-варварских взаимоотношений и, в известном смысле, на общий баланс сил в регионе, конечно, нельзя недооценивать.
О. Латтимор, сопоставляя степи Северного Причерноморья и Центральной Азии, отмечал существование здесь двух различных исторических моделей, подразумевая под этим местную этнокультурную и социокультурную специфику[77]. Продолжая это сопоставление в плоскости изучения процессов синхронного роста и упадка, имевших место на востоке и западе великого пояса степей, можно признать, что при очевидном сходстве они все-таки в немалой степени различны, поскольку определялись различными причинами. Очень кратко это различие можно определить следующим образом: на востоке все зависело от положения в Китае, а на западе — от ситуации в степях. Вполне возможно, что на всем протяжении пояса Евразийских степей при специальном изучении взаимодействий номадов с цивилизованными странами будут открыты какие-то модификации двух обозначенных моделей, условно называемых нами китайской и северо-причерноморской, но это дело будущего.
Кочевые империи
Обсуждение концепции Т. Барфилда о существовании на границах Китая «теневых» кочевых империй заставляет обратиться к более подробному рассмотрению самого феномена кочевнических (кочевых) империй и шире — кочевнической государственности. В связи с этим следует подчеркнуть, что одной из важнейших закономерностей истории Евразийских степей, безусловно, является периодическое возникновение здесь грозных военных объединений номадов, подчинявших себе огромные пространства, населенные как кочевыми, так и оседлыми народами. В их числе можно назвать Великую Скифию, Гуннскую империю, Хазарский каганат, Монгольскую империю и некоторые другие. В отечественной литературе, по большей части относящейся к советскому периоду, основное внимание концентрировалось на недолговечности этих образований, которые быстро распадались на составные части под действием центробежных сил, исчезали с политической арены в результате внутренних усобиц или под ударами других кочевнических орд[78]. В последние годы в изучении кочевых империй имеется немало серьезных достижений, общий прогресс наших знаний позволяет взглянуть на проблему в несколько ином ракурсе.
В современной научной литературе господствует точка зрения, что кочевники сами по себе, внутри своего общества создать государство не могли, они в нем просто не нуждались[79]. Их догосударственные образования обычно относят к категории вождеств. Эту мысль еще в конце XIX в. прекрасно выразил В. В. Радлов, писавший о тюркоязычных кочевниках Сибири, что звание хана у них не давало его обладателю реальной власти над своими подданными. Далее приведу цитату: «Вообще звание хана имело значение лишь до тех пор, пока отдельные роды и племена получали прямую выгоду от военных походов хана, захватывая хорошие зимние стойбища или военную добычу, или, с другой стороны, пока власть хана гарантировала им защиту от нападений вражеских отрядов и обеспечивала сохранность их имущества. Пока эта выгода была очевидной, они мирились с необходимостью подчиняться чужому приказу и нести расходы по содержанию хана. Если же это больше не сулило народу выгод, племена, роды и родовые подразделения тотчас же распадались на отдельные группы, стремившиеся кочевать и содержать свой скот независимо друг от друга. Однако любая угроза извне немедленно вызывала к жизни новый конгломерат племен, который, по-видимому, больше всего соответствовал таким периодически возникавшим обстоятельствам»[80]. В общем, следует признать, что для кочевых народов устойчивые формы административного управления, по большей мере, оставались совершенно невозможными. Н. А. Масанов в этом отношении справедливо указывает, что верхние ступени социальной организации номадов Евразии отличались наименьшей устойчивостью и «нередко носили аморфный и незавершенный характер»[81].
Главным богатством кочевников, как хорошо известно, является скот, но это «четвероногое богатство», как его назвал Л. Н. Гумилев[82], весьма специфично. Скот — это не зерно[83], такой прибавочный продукт невозможно накапливать практически до бесконечности, что, если немного пофантазировать, допустимо с зерном в земледельческих обществах. К тому же после самых благоприятных для скотовода лет в климатическом отношении могут наступить неблагоприятные времена, грозящие полной потерей стад[84]. Материальная база для создания прочной системы классового подчинения, как видим, в этом мире была очень ненадежной. Немного повторяясь, еще раз стоит обратить внимание, что кочевника очень трудно заставить подчиняться насилию, платить налоги и т. д., в ответ на притеснение он может просто откочевать на другую территорию[85]. К примеру, при Екатерине II часть калмыков, недовольная тяжелым для них налоговым обложением, ушла в Китай, где была принята китайским императором[86]. Известно также, что часть кочевых татарских орд после подчинения Крыма России покинула эту страну и ушла на Кубань[87].
Альтернативную точку зрения лучше всех из современных исследователей выразил Е. И. Кычанов[88], по мнению которого государство у кочевников было результатом «сословно-классового расслоения кочевых обществ, не только орудием обороны и ограбления соседей, но и той формой организации общества, которая позволяла аристократии и зажиточной части лично свободных людей осуществлять свою власть, свой контроль и влияние для того, чтобы эксплуатировать своих неимущих и малоимущих соплеменников и рабов»[89]. Однако вооруженный номад, как удачно заметил Н. Н. Крадин, «не очень удобный объект для эксплуатации»[90].
Только в очень редких случаях, как признает А. М. Хазанов, кочевническое государство могло возникнуть без завоевания и подчинения оседлого населения, но без таких завоеваний оно являлось не более чем недолгоживущим историческим эпизодом[91]. Т. Барфилд, возражая ему, заметил, что такие государства все-таки имелись, и они были совсем не «однодневками». По мнению американского исследователя, кочевники создали особый тип государства, нацеленного на эффективное взаимодействие с более крупными и в социально-экономическом отношении более высокоорганизованными соседями, прежде всего земледельцами. Этот тип государства соединяет в себе и государственную, и племенную иерархию, при этом каждая из них служит выполнению особых функций: государственная нацелена на внешнюю политику, ведение войн и пр., а племенная сосредоточена на внутренней жизни общества. В рамках империи последняя была редуцирована до исполнения внутренних дел, но в случае крушения всей этой структуры она получала свободу, и степь погружалась в пучину анархии[92]. Вполне очевидно, что такое понимание кочевнической государственности самым тесным образом связано с концепцией «теневых империй», о которой речь шла выше.
Кратко резюмируя эту дискуссию, можно признать, что подчинение земледельцев или выгодное соседство с ними делало кочевнические государства более прочными и устойчивыми. С другой стороны, в научной и популярной литературе многократно повторялась мудрая сентенция, приписываемая киданьскому чиновнику Елюй Чу-цаю, которую тот высказал Великому монгольскому хану: «Хотя [вы] получили Поднебесную сидя на коне, но нельзя управлять [ею], сидя на коне»[93]. Кочевники, конечно, не «заимствовали» государство, но для эффективного управления завоеванными территориями вынуждены были использовать опыт побежденных, местную администрацию и т. д.
Вполне логичной представляется точка зрения Н. Н. Крадина, что кочевнический этнос в рамках такого политического организма превращался в господствующий этнос-класс[94]. В отличие от этого, его идея о трансформации кочевнического этноса в государство[95] выглядит весьма и весьма спорной. Еще раз можно повторить, что государства, созданные номадами, чаще всего выступали таковыми лишь во внешних проявлениях. Внутри же они базировались на прежних племенных связях, власть правителя при этом основывалась не на легитимном насилии, а на умении организовывать военные походы и перераспределять полученные таким образом доходы, равно как и доходы от взимания дани или торговли, среди своих соплеменников[96].
[50] Tuplin 1999; Маринович 2006: 11.
[51] См.: Ростовцев 1918; Minns 1913; Rostovtzeff 1922; Wells 1980; Cunliffe 1988.
[52] Ростовцев 1925: 101; Rostowzew 1931: 92; cp.: Граков 1954: 21; Дашевская 1981: 219–220; Столба 1993: 58.
[53] Тохтасьев 1984: 140.
[54] Lattimore 1962: 25, 148, 504.
[55] Гумилев 1972: 45.
[56] Ростовцев 1912а: 103 сл.
[57] Marcenko, Vinogradov 1989a; 1989b; Виноградов, Марченко 1991;1995; 2005.
[58] Виноградов 2006а; Виноградов, Горончаровский 2009: 16–17.
[59] Кутайсов 2002: 294.
[60] Barfield 1992; 2001; Барфилд 2002; 2009.
[61] Barfield 2001: 10; Барфилд 2002: 75 сл.; cp.: Lattimore 1962: 69.
[62] Barfield 2001: 12, 14.
[63] Материалы по истории 1984: 185; пер. В. С. Таскина.
[64] Там же.
[65] Там же: 288.
[66] Ср.: Бернштам 1951: 40.
[67] См.: Бичурин 1950а: 52, 59, 60, 69, 76, 89–90, 97, 101, 118–19, 123 и др.; Материалы по истории 1984: 283.
[68] См.: Бичурин 1950а: 52, 69, 76; 1950б: 157; Материалы по истории 1984: 288. Известен рассказ об императорской семье, пожалевшей свою единственную дочь и решившей спасти ее от брака с варваром. Вследствие этого в степь была послана дочь титулованного лица, но этот обман был раскрыт и к ожидаемому результату не привел. См.: Кюнер 1961: 204.
[69] Barfield 1992: 8–16; Барфилд 2002: 76; 2009: 43–45.
[70] Кычанов 2010: 46–48.
[71] Кычанов 1997: 277.
[72] Крадин 2001: 23.
[73] Васютин 2002: 93–94.
[74] Хазанов 2002: 49.
[75] Там же: 50.
[76] Виноградов, Марченко 1991: 146; 2005: 28.
[77] Lattimore 1962: 152.
[78] Артамонов 1977: 13; Марков 1976: 312; Плетнева 1981: 55; 1982: 41, 47.
[79] Ахинжанов 1998: 274; Крадин 1995а: 55–56; 2001: 23; Хазанов 2002: 48. У любого правила, естественно, имеются исключения. Так, трудно сомневаться, что у монголов государство существовало, начиная с Чингисхана. См.: Сандаг 1977; Таскин 1984: 31; Крадин 1995а: 50, 61–62.
[80] Радлов 1989: 340.
[81] Масанов 1985: 26.
[82] Гумилев 1972: 50.
[83] Barfield 2001: 15.
[84] Крадин 2001: 23; 2002: 112.
[85] Крадин 2001: 23; 2002: 120; Barfield 2001: 15.
[86] Россия XVIII в. 1989: 385.
[87] Там же: 452.
[88] Кычанов 2010: 7–10.
[89] Кычанов 1997: 273.
[90] Крадин 2001: 26.
[91] Khazanov 1984: 295; см. также: Лашук 1967а: 34; 1967б: 115; Хазанов 1973б: 9; 2008а: 251.
[92] Barfield 1992: 7–8; Барфилд 2009: 42–43.
[93] См.: Мункуев 1965: 19; Хазанов 1973б: 12; Крадин 1995б: 167; Lattimore 1962: 508.
[94] Крадин 1991: 309; 2001: 27.
[95] Крадин 2001: 24.
[96] Бондаренко, Коротаев, Крадин 2002: 21.