Введение
Название книги, которую читатель держит в руках, может показаться несколько странным, поскольку в нем обозначены две стороны взаимодействия, — Боспор Киммерийский, с одной стороны, и кочевники Евразийских степей, с другой. Вполне очевидно, что они принадлежат к совершенно различным мирам и ничего общего между ними нет. Действительно, цивилизация Древней Греции, к которой принадлежит Боспор, в нашем сознании предстает как мир отважных мореходов, замечательных художников (при этом во всех сферах искусства), великих философов, историков и т. д. А кочевники (номады) — это сообщества скотоводов, двигающихся со своими стадами по бескрайним степным просторам и всегда готовых совершить нападение на соседей, при этом вне зависимости от того, являются ли те оседлыми земледельцами или такими же кочевниками, как и они сами. Казалось бы, взаимодействия двух чуждых друг другу миров абсолютно невозможны, естественно, за исключением встреч на поле боя. Тем не менее, такие взаимоотношения существовали, и они длились более тысячелетия, будучи не только враждебными, выливавшимися в военные конфликты, но и вполне конструктивными.
Областью таких взаимодействий стал северный берег Черного моря. Здесь, т. е. на краю грандиозного пояса Евразийской степи, в результате Великой греческой колонизации VII–VI вв. до н. э. появились три центра эллинской цивилизации — Ольвия, расположенная на западном берегу Бугского лимана, Херсонес Таврический на месте Севастополя и Боспор Киммерийский — район Керченского пролива с прилегающими территориями. Последний представляет особый интерес[1]. Греческие поселения здесь особенно многочисленны — нет ни одного мыса, на котором не сохранились бы остатки какого-нибудь древнего городка. Наиболее важной боспорской колонией сразу стал Пантикапей (на месте современной Керчи). К рубежу V–IV вв. до н. э. все ранее независимые полисы (города-государства), а также некоторые из соседних варварских племен были объединены в государство, которое обычно называют Боспорским царством. Относительно этого политического образования следует отметить пять важнейших моментов: во-первых, это было самое крупное античное государство в Северном Причерноморье; во-вторых, оно было монархическим; в-третьих, по составу это было полиэтничное (по современным меркам, многонациональное) образование; в-четвертых, объединение оказалось очень жизнеспособным, просуществовав почти 1000 лет. Наконец, следует сказать и о пятом моменте, — это было евразийское государство. По представлениям древних географов граница между Европой и Азией проходила совсем не там, где ее проводим мы. Она шла по реке Дон (древний Танаис), Азовскому морю (Меотида) и по Керченскому проливу (Боспор Киммерийский). Соответственно, Восточный Крым можно считать европейским Боспором, а Таманский полуостров — азиатским. Нетрудно понять, что по обозначенным формальным параметрам Боспорское царство можно сопоставить с единственным государственным образованием более позднего времени — Россией. Конечно, различие масштабов здесь вполне очевидно и бесспорно, но все-таки есть смысл в рассуждениях некоторых современных исследователей (Д. А. Мачинский и др.), считающих Боспор первым «проектом» на пути к России.
Роль степей в истории Руси — особый предмет специального изучения. Очень много в этой области сделал замечательный ученый Л. Н. Гумилев[2]. Стоит отметить и исследование И. В. Пьянкова, посвященное Средней Азии и Великой степи в древности[3]. В истории северо-причерноморских греческих государств значение степного фактора было не менее существенным. Всего отчетливей оно проявилось в исторической судьбе Боспора — самого восточного из античных государств региона. Многие отечественные и зарубежные исследователи немало сделали для его всестороннего изучения. В их ряду следует выделить академика М. И. Ростовцева, 150-летие со дня рождения которого научная общественность отметила в 2020 г. В его научном наследии особое место принадлежит монографии «Скифия и Боспор»[4].
Название этой книги в высшей степени показательно, поскольку хорошо выражает один из феноменов культурно-исторического развития Северного Причерноморья в античную эпоху, заключающийся в особой роли Боспора в формировании культурного облика степной и лесостепной зон региона. Скифия и Боспор, как представлялось М. И. Ростовцеву, являли собой некое единство, при этом единство в различии — эллинство Боспора при всех очевидных варварских влияниях на его культуру, с одной стороны, и варварство Скифии при сильнейшем воздействии на нее греческой цивилизации, с другой[5].
К сожалению, в научной литературе роль кочевников в боспорской истории раскрыта еще в недостаточной степени. Более того, если говорить о влиянии варварских народов на историческое развитие Боспора в доримскую эпоху, то до недавнего времени специалисты обсуждали по существу один вопрос: какие из них, скифские (кочевые) или синдо-меотские (оседлые), имели здесь особое, главенствующее значение. Вопрос, конечно, очень важный, и от правильного ответа на него в понимании боспорской истории зависит чрезвычайно многое; смущает лишь излишняя категоричность в его постановке. Исторический процесс всегда является результатом сложения самых разнообразных, зачастую противоречивых сил и тенденций, поэтому трудно ожидать, чтобы на протяжении столетий не происходило никаких перемен в политических и экономических устремлениях любого государства, и принципиальные сторонники концепции о синдо-меотском преобладании на Боспоре[6], и последователи традиционной скифской концепции[7], на мой взгляд, недооценивают этого исторического динамизма. В общетеоретическом плане гораздо более перспективной представляется подход Т. В. Блаватской, которая в истории Боспора выделяла периоды синдского, скифского и сарматского преобладания[8].
Тем не менее, мир степей — это явление особое и для человека современной цивилизации, до предела перегруженной вещами, непонятное, в чем-то пугающее. Кочевничество, по выражению А. Дж. Тойнби, было цивилизацией, родившейся в результате ответа на вызов природной среды[9]. «Засушливую степь мог освоить только пастух, но, чтобы выжить там и процветать, кочевник-пастух должен был постоянно совершенствовать свое мастерство, вырабатывать и развивать новые навыки, а также особые нравственные и интеллектуальные качества»[10]. Ужасные условия окружающей среды, по выражению английского исследователя, сделали кочевников «не хозяевами, а рабами степи»[11]. Они, по образному выражению А. Дж. Тойнби, стали обществом, у которого нет истории. Лишь набеги на оседлые цивилизации включали номадов в поле исторических событий, но военные победы приводили к тому, что «пастыри скоро превращались в трутней, которые живут эксплуатацией подчиненного населения»[12]. Современный исследователь номадизма Н. Н. Крадин признал, что «эта формация являлась тупиковой в общественной эволюции»[13]. В исторической перспективе она не выдержала конкуренции с глобальной индустриальной цивилизацией европейского образца[14]. Ни в коей мере не оспаривая этого утверждения, стоит отметить, что у столь крайне выраженной точки зрения, естественно, имеются противники[15]. Л. Н. Гумилев, к примеру, считал, что степные народы, перейдя к кочевому скотоводству, включились в «круговорот Всемирного исторического процесса»[16]. Ученые споры по этому вопросу, однако, могут слишком далеко увести от боспорской истории. Наша задача заключается в попытке взглянуть на нее, так сказать, со стороны степей, что уже в той или иной степени предпринималось ранее[17], но сделанное никак не исчерпывает всей проблемы. Для приближения к ее пониманию на страницах книги большое внимание уделено общим вопросам функционирования кочевнических сообществ, характере их взаимоотношений с оседлыми народами и т. п. На мой взгляд, такие параллели в ряде случаев позволяют лучше уяснить некоторые особенности исторического развития Боспора, хотя многие (слишком многие!) его моменты еще не вышли из тумана гипотез, предположений и догадок.
Глава I.
Степь, варвары, эллины
Своеобразие Северного Причерноморья в античной ойкумене
Великая Евразийская степь вытянута с востока на запад (от Забайкалья до Закарпатья) на 7500 км, ее ширина в центральной части достигает 600 км, а к краям уменьшается до 150–400 км (рис. 1)[18]. С юга она ограничена горами и пустынями, а в западной части — Черным морем; на севере предел ей положен лесами, в которых развитие кочевого скотоводства было абсолютно невозможно. Возникновение номадизма на этих просторах, как считают специалисты, относится к концу II — началу I тыс. до н. э.[19], т. е. задолго до начала греческой колонизации северного берега Понта. Расцвет его, по заключению Н. Н. Крадина, пришелся на середину I тыс. до н. э. — середину II тыс. н. э.[20], и время существования античных государств вполне укладывается в этот период.
Этнографы и историки определяют кочевничество как тип производящей экономики, для которого характерно господство экстенсивного скотоводства с круглогодичным выпасом скота и участием в передвижениях вместе со стадами большей, или даже подавляющей, части населения[21]. В. М. Массон не без основания считал, что переход к кочевому скотоводству в степях по социальной значимости сопоставим с городской революцией в зоне оседлых обществ Древнего Востока[22], и это действительно так, поскольку в истории мировой цивилизации кочевым народам принадлежала чрезвычайно важная роль.
В научной литературе уже давно признано, что греческие колонии на северном берегу Черного моря существовали в весьма своеобразном этническом и культурном окружении, поскольку их соседями оказались не только племена оседлых земледельцев, но и подвижных скотоводов, кочевников (рис. 2). Принято считать, что из древнегреческих авторов на номадов Северного Причерноморья обратил внимание уже Гомер, написавший в «Илиаде», как Зевс увидел
Этот далекий от действительности идеализированный образ, для нас, конечно, не имеет особого значения[23]. Классическое описание особенностей жизнедеятельности номадов оставил Геродот, посвятивший четвертую книгу своей «Истории» Скифии и скифам. По его словам, скифы-кочевники «не основывают ни городов, ни укреплений, но все они, будучи конными стрелками, возят свои дома с собой, получая пропитание не от плуга, а от разведения домашнего скота» (Herod. IV. 46. 3; пер. В. А. Шишовой). С некоторыми изменениями этот пассаж повторен в другой части труда «отца истории», касающейся событий войны скифов с персами во главе с царем Дарием. Во время этой войны скифы, как известно, осуществили стратегический план, сочетавший заманивание противника вглубь территории и уклонение от крупных сражений с «тактикой выжженной земли». Когда Дарий обратился к скифскому царю Иданфирсу с вопросом, почему тот отступает и не пытается сразиться с персидскими войсками, то получил ответ, что он и раньше никогда не убегал из страха, и сейчас не бежит от персов; «ныне я не сделал ничего нового сравнительно с тем, что обыкновенно делают в мирное время; а почему я не тороплюсь сражаться с тобою, я и это тебе объясню: у нас нет ни городов, ни засеянной земли, из-за которой мы поспешили бы драться с вами из боязни, чтобы они не были взяты или опустошены» (Herod. IV. 127; пер. В. В. Латышева). Из сказанного нетрудно понять, что Иданфирс попытался убедить Дария в том, что скифское отступление являлось совсем не отступлением, а чем-то вроде обычного для кочевников передвижения к новым пастбищам.
Римский историк Аммиан Марцеллин, описывая быт аланов, нарисовал сходную картину: «Нет у них шалашей, никто из них не пашет; питаются они мясом и молоком, живут в кибитках, покрытых согнутыми в виде свода кусками древесной коры, и перевозят их по бесконечным степям. Дойдя до богатой травой местности, они ставят свои кибитки в круг и кормятся, как звери, а когда пастбище выедено, грузят свой город на кибитки и двигаются дальше. В кибитках сходятся мужчины с женщинами, там же родятся и воспитываются дети, это — их постоянные жилища, и куда бы они ни зашли, там у них родной дом» (Amm. Marc. XXXI. 2. 18).
Действительно, именно эти передвижения представляют собой одну из важнейших особенностей экономической системы номадизма. Кочевники, передвигавшиеся вместе со своими стадами по бескрайним степям, для древних греков представлялись народами загадочными и в немалой степени опасными. Чисто экономическим своеобразием дело, конечно, не ограничивалось, и кочевникам был присущ особый, резко отличный от земледельческого, образ жизни, характер материальной и духовной культуры, общественный строй и т. д. Это были племенные объединения, идеальный лидер которых являлся благословленным небесами героическим воином с его удачей и харизмой, щедро одаривающим своих последователей различными благами[24]. Для греков времени колонизации все эти традиционные ценности мира номадов, конечно, были необычными, чуждыми, возможно, даже враждебными. Тем не менее, эллинам с такими народами на протяжении многих веков приходилось не просто жить рядом, но и пытаться наладить более-менее нормальные взаимоотношения[25]. Влияние такого своеобразного окружения на исторические судьбы северо-причерноморских апойкий, как можно полагать, было весьма существенным. Развитие этих взаимоотношений, само по себе очень непростое, в значительной степени осложнялось тем, что для степей Северного Причерноморья характерна периодическая смена кочевнических этносов. Приблизительно один раз в 200–300 лет по степному коридору из глубин Азии на запад устремлялись новые и новые кочевые народы, миграции которых кардинальным образом меняли этническую и военно-политическую обстановку в регионе. В древности это были скифы, аорсы, сираки, роксоланы, языги, аланы и др., в Средние века — хазары, печенеги, половцы, татаро-монголы и др.
Древние греки, как представляется, воспринимали пришельцев из глубин Азии, по крайней мере, на начальном этапе их передвижений, чуть ли не как выходцев с «того света». В какой-то мере их мироощущение в этом отношении можно уподобить взглядам населения раннесредневековой Европы, для которого вторжения варваров (венгров, норманнов, арабов и др.) казались предвестниками прихода Антихриста[26]. По той же самой причине татаро-монголы в Западной Европе поначалу осмысливались как выходцы из Тартара, т. е. из преисподней[27].
Наш замечательный историк и эпиграфист В. В. Латышев еще в конце XIX в. прекрасно понимал сопричастность судеб греческих колоний Северного Причерноморья к этим ритмам Евразии. Он отмечал, что периодически возникавшая враждебность варваров по отношению к греческим колониям обыкновенно была следствием передвижений народных масс, пришельцы оттесняли дружественных соседей греков и либо совершали хищнические набеги на эллинские поселения, либо «под страхом таких нападений, вымогали с них ежегодную дань»[28]. Сходную мысль хорошо выразил М. И. Ростовцев, указывая, что степи Северного Причерноморья служили широко открытой дорогой, по которой передвигались крупные массы населения с востока на запад и с запада на восток. На этой дороге периодически возникали варварские этнополитические образования, существовавшие иногда на протяжении нескольких веков, но они не были прочными и, как правило, рушились под натиском новых волн миграций кочевников с востока[29].
Динамичный мир Евразийских степей, связанный с периодическим продвижением с востока на запад новых и новых кочевнических народов, вызываемая этим смена этносов и культур создавали, как справедливо считал В. Д. Блаватский, «своеобразные условия существования северо-причерноморских полисов в отличие от окраинных греческих государств в Сицилии, Великой Греции, Фракии и т. д.»[30]. Там, как известно, древние греки столкнулись с намного более стабильным миром оседлых, земледельческих племен. Е. С. Голубцова и Г. А. Кошеленко также подчеркивали, что тип взаимоотношений греческих колонистов с кочевниками был иным, нежели с земледельцами, при этом движения номадов «неоднократно меняли этническую и политическую ситуацию в Причерноморье, разрушали сложившиеся системы контактов как внутри мира местных племен, так и между ними и греками»[31].
Ситуацию, существовавшую в Северном Причерноморье, разумеется, нельзя считать абсолютно уникальной для античной ойкумены. Всем известно, что греки-колонисты столкнулись с кочевыми народами также и в Северной Африке. В. П. Яйленко попытался даже сопоставить особенности развития греческих апойкий Северного Причерноморья, в частности, Боспора, и Кирены (Северная Африка), объясняя определенные черты сходства в их пространственной организации воздействием кочевнического фактора[32]. С ним в этом солидарен И. М. Безрученко[33]. Действительно, соседями греческих переселенцев в Северной Африке оказались племена номадов, и сопоставление этих двух регионов с теоретической точки зрения вполне оправданно. Правда, ситуация в поясе Евразийских степей, как представляется, была значительно сложней по причине периодических продвижений на запад новых и новых этносов, о чем уже частично было сказано и о чем подробнее речь пойдет ниже. Северная Африка таких кардинальных этнических перемен была лишена, вероятно, вплоть до арабских завоеваний.
Из сказанного нетрудно понять, что важная роль кочевых народов в истории греческих государств северного Понта признается всеми исследователями. Однако, как показывает практика, общепризнанность, общеизвестность какого-то факта в научной литературе совсем не означает его всесторонней изученности. По моему глубокому убеждению, влияние номадов на исторические судьбы греческих колоний региона может быть адекватно понято только в том случае, когда наше антиковедение сумеет избавиться от традиционного недостатка, связанного с использованием археологических данных как сугубо иллюстративных или, в лучшем случае, дополнительных материалов к сведениям, известным из письменной традиции[34]. Недооценка информативных возможностей «молчаливой» археологии, безусловно, снижает надежность исторических интерпретаций многих современных исследователей. Столь же традиционным в антиковедческой литературе можно признать невнимание к теоретическим и этнографическим разработкам. В частности, здесь даже не утвердилось понятие хозяйственно-культурного типа, одно из важнейших в современной этнографии[35]. Его игнорирование не позволяет в должной мере оценить своеобразие связей эллинов с земледельческими племенами, с одной стороны, и кочевыми, с другой. Складывается впечатление, что многих исследователей до сих пор вполне удовлетворяет довольно наивная точка зрения И. Я. Златкина, высказанная им почти 70 лет назад. Она сводится к тому, что различия межу кочевыми скотоводами и оседлыми земледельцами не так глубоки, поскольку и у земледельцев имелся домашний скот. По его мнению, несхожесть можно проследить лишь в количестве стад и площади пастбищ[36]. В действительности же кочевники-скотоводы и оседлые земледельцы относятся к особым хозяйственно-культурным типам, различающимся способом ведения хозяйства; по образному выражению Л. Н. Гумилева, «земледельцы организуют флору той территории, которая их кормит, а кочевники — фауну»[37]. Кроме того, эти общества различаются социальной структурой, образом жизни, особенностями материальной и духовной культуры. По словам А. Дж. Тойнби, обитатели степей выработали «особые нравственные и интеллектуальные качества»[38]. Разумеется, между кочевниками и земледельцами нельзя проводить непреодолимую границу, но затушевывание различий также абсолютно недопустимо.
Что касается изучения кочевников Евразии, то в этой области знания этнографическая наука накопила очень большой опыт, при этом именно отечественной этнографии принадлежит здесь ведущая роль[39]. Этот богатейший опыт, безусловно, должен быть использован для реконструкции процесса исторического развития древнегреческих государств Северного Причерноморья, в особенности Боспора, поскольку в их ряду тот лежал первым на пути передвижений кочевников с востока. Принято считать, что варварские влияния проявились в наиболее рельефном, концентрированном виде именно на Боспоре, и это положение, в общем, невозможно оспаривать. Есть основания полагать, что такой вектор развития в немалой степени был стимулирован обозначенным географическим фактором, но подробней об этом речь пойдет ниже.
Эллины и варвары. Проблемы сосуществования
Временно отвлекаясь от истории греческих колоний Северного Причерноморья и развития грековарварских взаимоотношений в этом регионе, необходимо заметить, что само слово «варвар» вошло в современные языки именно из древнегреческого (ßapßapog), хотя понятия «варвар» и «варварство» появились гораздо раньше, с возникновением первых цивилизаций на Древнем Востоке, тогда же возникло и противопоставление «цивилизация» — «варварство»[40]. Принадлежность к «варварам» определялась не какими-то расовыми особенностями, а, скорей, образом жизни, при этом для большей части Евразийского континента концентрированным выражением такого понимания стали как раз кочевники Центральной Азии[41]. Понятно, что вторжения этих народов были очень опасны для цивилизованного мира, в самом слове «варвар», как казалось, была скрыта немалая угроза. Совсем не удивительно, что у защитников цивилизации на такой почве сложилось предвзятое, высокомерное отношение к культурам «дикарей», отличие которых от культур цивилизованных государств стало считаться абсолютным. Борьба против «варварства» даже была декларирована как одна из задач, стоящих перед «цивилизацией».
Вернемся, однако, к Древней Греции, которая, как говорилось, подарила миру слово «варвар». В связи с этим зададимся вопросом, соответствовало ли его значение привычному для нас пониманию — «враг цивилизации», или же оно означало нечто иное? Географ Страбон предложил, на мой взгляд, вполне приемлемую концепцию происхождения термина «варвар». По его мнению, это слово возникло в силу подражания грубому для греческого уха произношению иноземцев и лишь позднее стало названием всех негреческих народов (Strab. VII. 4, 6). Иными словами, для греков варварами были все другие народы вне зависимости от их экономического, социально-политического или культурного развития, к примеру, это были и кочевники-арабы, и кельты, населявшие в то время бескрайние пространства европейских лесов, и египтяне, создавшие грандиозную цивилизацию, перед которой греки не скрывали своего восхищения. Любопытно, но Гомер в своих поэмах ни разу не употребил этого термина, хотя и сказал о карийцах, как о «говорящих наречием варварским» (Hom. IL. II. 867; пер. Н. И. Гнедича). Историк Фукидид посчитал, что это произошло «оттого, что эллины тогда еще не отделились от них (варваров. — Ю. В.) и не объединились под одним именем» (Thuk. I. 3, 3; пер. Г. А. Стратановского и др.). Такая трактовка представляется весьма странной, поскольку трудно понять, каким образом могло существовать «варварское наречие» без наличия самих «варваров». Еще более удивительно, что все древнегреческие авторы до 480 г. до н. э. употребили этот термин не более пяти раз[42].
Надо признать, что древние греки оценивали варваров совсем не однозначно и часто не вкладывали в это слово того негативного смысла, который оно имеет в современной нам культуре. Известно, что Геродот достаточно взвешенно оценивал достоинства и недостатки негреческих народов. Описывая на страницах своей «Истории» начальный период Греко-персидских войн, он неоднократно с похвалой отозвался о многих варварских народах и даже о персах, к примеру, высоко оценил персидскую систему воспитания детей (Herod. I. 137). Такая симпатия по отношению к персам (мидянам) в Древней Греции называлась μηδισμός (медисмос)[43]. Во вступлении к «Истории» Геродот, как известно, даже отметил, что его произведение написано для того, чтобы «великие и удивления достойные дела как эллинов, так и варваров (выделено мною. — Ю. В.) не остались в безвестности» (Herod. I; пер. Г. А. Стратановского).
Более того, уже у Гомера, т. е. задолго до Геродота, можно найти корни «идеализирующей» традиции в освещении жизни негреческих народов; в частности, это относится к приведенному выше его пассажу о справедливейших среди смертных — млекоедах и доителях кобылиц (Hom. IL. XIII. 6–7), коими, как было сказано, вероятнее всего, являлись кочевники. В эпоху эллинизма, когда греческая цивилизация отчетливо почувствовала симптомы приближающегося кризиса, «идеализирующая» традиция получила новый импульс для развития в литературе и историографии. В соответствии с ней варвары рисовались свободными и счастливыми скотоводами и земледельцами, живущими в гармонии с природой, противопоставляясь при этом грекам, то есть людям городской цивилизации, погрязшей во всевозможных пороках — лени, сутяжничестве, стяжательстве и т. д. Основоположником такой традиции, как считается, стал историк Эфор, взгляды которого нашли заметный отзвук как в современных ему, так и в более поздних сочинениях[44].
В древнегреческой литературе, однако, прекрасно известна и совсем иная традиция, в отношении которой приведу лишь некоторые примеры. Взгляд Платона на проблему греко-варварских взаимоотношений сводится к тому, что греки и варвары — враги по природе (PLato. RepubL. 470 с). Эврипид в трагедии «Ифигения в Авлиде» трактовал эту проблему несколько иначе, указывая на то, что грекам прилично властвовать над варварами (Eurip. Iphig. 1400–1401). Его полностью поддержал Аристотель, подведя под эту концепцию научную базу: «Так как по своим природным свойствам варвары более склонны к тому, чтобы переносить рабство, нежели эллины, то они и подчиняются деспотической власти, не обнаруживая при этом никаких признаков неудовольствия» (Arist. Polit. 1285а 20–24; пер. С. А. Жебелева). Более кратко эту мысль он выразил словами — «варвар и раб по природе своей понятия тождественные» (Ibid. 1252b 9). По свидетельству Диогена Лаэртского известно также, что один из знаменитейших мудрецов (Фалес или Сократ) был благодарен судьбе за три вещи: «во-первых, что он человек, а не животное; во-вторых, что он мужчина, а не женщина; в-третьих, что он эллин, а не варвар» (Diog. Laert. I. 33; пер. М. А. Гаспарова). Геродот, который, как было сказано выше, пытался проявить объективность во взглядах на негреческий мир, был обвинен в легковерной болтливости и сознательной лжи[45]. Плутарх даже написал по этому поводу целый трактат «О злокозненности Геродота» (Plut. Moral. 854е–874с), в котором «отец истории» наряду с прочим обвинялся в излишних симпатиях к варварам (мидянам)и нелояльности по отношению к эллинской цивилизации (Plut. Moral. 857a), т. е. в том самом μηδισμός (медисмос)[46].
Стереотип восприятия варваров как грубых, распущенных, деспотичных, рабских, коррумпированных и т. п.[47], как видим, активным образом насаждался некоторыми виднейшими деятелями греческой культуры и науки. Все приведенные выше высказывания позволяют в полной мере убедиться в существовании, так сказать, греческого этноцентризма, если не сказать большего. Л. П. Маринович в отношении этого явления предпочитает такие определения, как «шовинизм» и «ксенофобия»[48], но это не меняет сути дела. Многочисленные и разнообразные связи с иноземцами как будто совсем не мешали распространению подобных представлений, а, вероятно, в чем-то даже стимулировали их. Следует оговориться, правда, что такая крайняя точка зрения, скорее всего, сложилась лишь в начале V в. до н. э. в результате событий Греко-персидских войн, создания Делосского (Афинского) морского союза, в котором афиняне пытались осуществить свою гегемонию, активным образом противопоставляя мир эллинский и мир варварский. В известном смысле, есть резон в утверждении, что именно афиняне, разыгрывавшие тогда свой политический пасьянс, «изобрели варваров»[49].
[1] Гайдукевич 1949; Виноградов 2000; Gajdukevic 1971.
[2] Гумилев 1992.
[3] Пьянков 2013.
[4] Ростовцев 1925; Rostowzew 1931.
[5] Виноградов 2015.
[6] См.: Блаватский 1959: 15, 18, 47; Артамонов 1974: 120 сл.; Масленников 1981: 12.
[7] См.: Жебелев 1953: 117; Гайдукевич 1949: 5, 70 сл.; 1959; Яковенко 1985.
[8] Блаватская 1959: 97 сл., 111, 131.
[9] Тойнби 1991: 181, 183.
[10] Там же: 185.
[11] Там же: 186.
[12] Там же: 187.
[13] Крадин 1991: 320.
[14] Мордкович 20142: 152.
[15] Железняков 2009; Базаров 2012; Жамбалова 2017.
[16] Гумилев 1968: 269.
[17] Виноградов 2009.
[18] Мордкович 20142: 19.
[19] Жданко 1968: 275; Марков 1973: 105; 1976: 15; 1980: 22; Хазанов 1973а: 5; 1975: 10; 2002: 46; Бруяко 2001: 12–15; Барфилд 2009: 32–33; ср.: Barfield 1992: 28.
[20] Крадин 1991: 320.
[21] Хазанов 1975: 6; Плетнева 1981: 50; Чебоксаров, Чебоксарова 1985: 206–207; Барфилд 2009: 60 сл.; BarfiеLd 1992: 20 ff.
[22] Массон 2003: 82, 94.
[23] Иванчик 2005: 18–52.
[24] Барфилд 2009: 34–35; Barfield 1992: 3.
[25] Андреев 1996: 7; Андреев, Марченко 2005: 403.
[26] Дюби 1994: 13.
[27] Дробинский 1948: 126; Матузова 1979: 137, 148, 151, 157, 207.
[28] Латышев 1897: 13.
[29] Ростовцев 1918: 4–6; Rostovtzeff 1922: 8–9.
[30] Блаватский 1960: 78.
[31] Голубцова, Кошеленко 1980: 2.
[32] Яйленко 1983: 135, но ср. С. 140.
[33] Безрученко 1999: 131.
[34] Геннинг 1982: 65; ср.: Cunliffe 1988: 1.
[35] Левин, Чебоксаров 1955; Чебоксаров, Чебоксарова 1985: 177 сл.
[36] Златкин 1955: 74.
[37] Гумилев 1968: 268.
[38] Тойнби 1991: 185.
[39] Златкин 1971; Бромлей 1981: 132 сл.; Васютин, Крадин, Тишкин 2005: 10.; ср.: Lattimore 1962: 146.
[40] Джоунс 1987: 156. Следует отметить, что некоторые исследователи выводят это слово из удвоенного шумерского bar, означавшего «наружный», «внешний» с вероятным дополнительным значением «чужой», «иностранный». См.: Potts 1983: 127.
[41] Ср.: Бруяко 2001: 12–15; Массон 2001: 34–36.
[42] Tuplin 1999: 54.
[43] Доватур 1957: 81.
[44] Ростовцев 1925: 6, 88–90; Широкова 1979: 124–138; Иванчик 2005: 33–40.
[45] Мищенко 1888: IV–V; Pearson 1959: 275.
[46] Борухович 1972: 494–498.
[47] Coleman 1997: 200.
[48] Маринович 2006: 11.
[49] Hall 1989; 1995: 108; Coleman 1997; ср.: Маринович 2006: 11.