Это была ложь. Он знал это, она знала это. Полюби бы она по-настоящему, с ее страстной необузданной душой, не ведавшей ни мер, ни полумер, – пошла бы за любимым на край света, ела бы одни лопухи, но не оглядывалась бы. А сейчас внутри звенела тишина, покой, нарушаемый лишь думами о несчастных своих родителях, да бабушке с дедушкой, да всех казаках-родственниках, каждый из которых был богат, своенравен и неподатлив, но каждый любим ею. И этой заботой как легко было отгородиться от Семена, как легко было солгать, ведь ложь была проникнута правдой, ею она была украшена и ею превознесена в священный долг.
– Когда ты снова к нам? – Агафья попыталась одарить его мягкой улыбкой, словно обещая, что будет тосковать по нему, и будто его ответ что-нибудь да значил для нее, но сама тут же увидела, как не к месту была эта показная щедрость. Семен потупился, потому что знал, что его ответ – пустой звук для сердца, не объятого пожаром.
– Не знаю, друг мой, ох, не знаю…
Агафья быстро пошла по дороге обратно к отцовскому участку. Плечи ее покатились от стеснения, сковавшего все члены. Быть может, она все выдумала, и он не был ею одержим, как другие молодые казаки? Человек с его умом, с его стремлением – разве ему теперь жениться, разве нужна ему такая простая невеста, как она сама? Она оглянулась, внушив себе, что сейчас же увидит, что он ушел, не провожает ее томным взглядом, но Семен все стоял на мосту, сложив длинные локти на перила, тонкий, нескладный, он чуть склонился – под гнетом терзающих душу переживаний.
Он следил за каждым ее шагом неотступным, мрачным, многозначным взглядом. И Агафье вдруг представилось, что если она развернется и побежит к нему, то он раздавит ее в своих объятьях, и эти худые костлявые плечи и руки окажутся по-казацки сильными, сильнее ее самой. Он был мужчина, такой же мужчина, как и все остальные, быть может, более возвышенный, более скромный, недоступный для понимания, но такой же пылкий и преданный, как и другие… или, быть может, и того больше!
И почему такая простая и очевидная мысль осенила ее только теперь, как откровение, как яростный солнца луч, словно она пребывала до того в сладкой, беспечной, наивной дреме девичьих лет, а сейчас вдруг пробудилась от невинной сказки? Нет, думала Агафья, жизнь не была сказкой, чем угодно, но только не ею, но это не значило, что она не могла быть полна жгучей страсти, и тайных желаний, и запретных объятий. Она ускорила шаг, спотыкаясь, лишь белая шея под спущенной пуховой шалью и круглые нежные щеки ее алели и пылали, потому что она знала, что он смотрит на нее, смотрит… и жаждет быть с ней.
Лишь только улеглись волнения в груди и сердце замедлило свой бешеный стук, ударяющий в виски, горло, ребра, лишь только приблизилась Агафья к огороду, к стройному частоколу, еще не успев дойти до калитки, как почувствовала на себе чей-то взгляд. Она вскинула глаза, оторвавшись от разглядывания рассыпающегося от влаги снега и картофельных ям, заполоненных прозрачной водой, и увидела Гаврилу.
Коренастый, с темно-русыми волосами и простым широкоскулым лицом с маленькими глазками, вздернутым носом, он был похож на Павла и всегда казался его родным сыном. Сейчас он накинул на себя небрежно тулуп, на голове не было головного убора, отчего пышные здоровые волосы на ветру вставали волнистыми вихрами. Как и у отца, у него были широкие плечи, большие сильные руки. Как и Павел, он не был красив, но и не был дурен собой, мужественная фигура его, еще не до конца оформившаяся, но уже определявшаяся, была приятна взору. Покладистый, работящий, Гаврила был воспитан Ермолиными как родной сын.
История его жизни началась восемнадцать лет назад. Бедная, недавно овдовевшая казачка из их станицы родила двойню. Боясь, что не сможет прокормить двоих, она решилась на отчаянный шаг: подбросить одного из двух детей в богатый двор. Женщина знала, что у Ермолиных недавно родилась дочь, а стало быть, если подбросить ребенка ей, молодая мать, преисполненная нежнейших чувств к собственной дочери, не только пожалеет чужого младенца, а быть может, даже полюбит как своего собственного. Тем более все знали, как радовались в богатых семьях рождению мальчиков: такие семьи могли легко прокормить сколько угодно детей, а сыновья были будущими работниками в поле, залогом процветания и достатка семьи.
В те дни ни двери, ни ворота не закрывали, потому несчастная женщина, еще больная после тяжелых родов, медленно подошла поздно ночью к дому Ермолиных, убедилась, что во всех горницах давно погас свет, открыла осторожно ворота, громко щелкающие в беззвучной дремотной ночи, прошла через двор к дому, молясь, чтобы не проснулась собака, зашла в сени, а затем в большую теплую комнату. Замирая от страха быть пойманной, она, не помня себя, даже не поцеловав ребенка, просто поставила корзину на пол и выскользнула из дома. То, что она делала в течение получаса – показалось ей, – пролетело за один миг, страшный шаг был совершен, пути назад не было. Вскоре младенец проснулся и стал кричать, разбудив Ермолиных. Тамара особенно чутко спала в те дни, потому первой кинулась в комнату и нашла подкидыша. Павел пришел вслед за ней, затем бросился в сени, во двор, за ворота, но ночь была тиха, а улица пустынна, лишь свет керосиновой лампы из горницы их дома причудливо выливался из окон и мерцал, и шевелился в ночной пыли.
– Паша, что же это? – говорила Тамара, укачивая чужого ребенка.
То была старая традиция для их мест – беднякам подкидывать детей богатым, когда только в этом виделось спасение для голодной семьи, ведь крепкие хозяева не топили ни своих новорожденных детей, ни чужих – радовались каждому. Потому Ермолины хоть и были удивлены произошедшему, но все же сразу поняли смысл этого события. Вопрос был только один, и он не мог не будоражить ум.
– Иванова вдова недавно двойню родила, – сказал Павел, заглядывая в лицо младенцу. – Двух мальчиков. А это кто?
Тамара нежно положила на стол ребенка, который тут же стал вяло хныкать, а затем залился истошным низким криком, совсем не таким, как у писклявой Агафьи. Она распеленала его.
– Мальчик!
– Ну вот.
– Что же теперь с ним делать? Оставим? – робко спросила Тамара, заглядывая в чуть нахмуренное, заспанное лицо мужа: ей казалось, что он был недоволен и что завтра он отнесет ребенка обратно матери. Сама она после разбитого сна, вымотанная первыми днями материнства и бессонных ночей, была словно в дреме, не понимая, снится ей эта ночь или все на яви.
– Оставим, куда же его девать? На вид мужик крепкий. Как орет!
Тамара бросила тогда резкий взгляд на Павла, почти отрезвев ото сна. Она и без того знала про него, что муж ее был человек доброты исключительной, – теперь она еще более утвердилась в этом мнении.
С тех пор Гаврила воспитывался Ермолиными как родной, не догадываясь о своем происхождении. Не знали о том ни Агафья, ни Нюра. А те, кто знал – свекры, тести, – молчали. Не принято было у казаков сотрясать воздух без надобности, не принято было говорить лишнее, они не любили секреты и тайны, и если такие водились, то предпочитали вести себя так, словно их и вовсе не было. Быть может, потому что казаки Кизляка умели держать язык за зубами, когда этого настойчиво требовала жизнь, некоторые их тайны прожили почти век.
…Между тем Гаврила смотрел на сестру так, словно уличил ее в непристойности, и едкая усмешка играла на его полных губах.
– Далеко же тебя занесло сегодня, – сказал он.
Девушка глянула на него долгим, пронзительным взглядом, быстро соображая, что ему ответить, что сказать, потому что лгать она не умела, умела только молчать в ответ, когда правду вымолвить было никак нельзя. Но уже по одному тону его голоса, по его легкой, хоть и злой насмешке она знала, что брат не выдаст ее родителям. Он мог пожурить ее, мог проследить за ней, мог отругать, но он не пойдет к родителям жаловаться на нее. Притом чем больше он выражал свое недовольство, тем меньше ей верилось, что он способен рассказать им.
И хотя ей сразу стало легче от этого открытия, словно она что-то новое узнала не только о брате, но и об их многолетней дружбе – как-никак двойня! – тут же ее встревожил другой вопрос: почему? Почему не пойти и не рассказать все родителям? Значит, они выросли, раз могут иметь тайны и даже покрывать друг друга? И она выросла, раз брат считает, что у нее могут быть свои дела, сокрытые от глаз родителей?
Бремя ответственности размером в целую жизнь валом накатилось на Агафью при этих внезапных думах. Не значило ли это, что теперь она может… необъятно все? Даже покинуть отчий дом и уехать в Пласт, куда так звал ее Семен? И Гаврила, словно нарочно, в подтверждение ее сумасбродных, новоявленных терзаний, не произнес ни слова упрека, ни пока они шли с задов через стайки со скотиной, крепко пахнувшие кислым навозом, ни пока он плотно прикрывал за ними вертушку, закрывающую двери сарая.
Глава третья
В последующие месяцы станица, хоть и продолжила тихий привычный уклад, но все же про угрозу нового явления советской власти помнила, потому казаки продолжали устраивать тайные сходы по большим домам, обсуждая, как им поступить, когда в станицу вновь нагрянут продотряды. Кузнецова отправляла письма рабочим и ходатайства, подписанные почти всей станицей, призывая их вышеуполномоченные органы заступиться за кизлякских казаков, предотвратить беспредел местных властей. Верный станице кирпичный завод несколько раз устраивал забастовки, из-за чего отставал от плана. Все эти волнения усилились, когда в летние месяцы появился в станице новый человек, оказавшийся старым знакомым Зинаиды Андреевны. Звали его Антон Яковлевич Ларчиков.
Про него рассказывали, что Ларчиков был большевиком, но новая политика советской власти так сильно отличалась от ленинских планов о мировой революции, что он не мог мириться, много выступал против, потому остался не у дел, вынужден был покинуть пост в самой столице и отправиться в глубинку, как и многие его соратники. Это был невысокий упитанный человек с жидкой бородкой, взъерошенными длинными сухими волосами, испещренными серебром, которые падали чуть ниже подбородка. Костюм его, когда-то сшитый из добротной ткани, был все время мятым, что в совокупности с его неприбранной шевелюрой создавало о нем мнение, что он неопрятен и ум его занят другими, менее материальными вещами. Масляные глаза его действовали на слушателей мгновенно: он быстро входил в доверие к людям, даже таким немногословным и скрытным, как кизлякские казаки. Он поведал станичникам, что Ленин не завещал сельскому населению быстро переходить на новые рельсы, а наоборот, хотел, чтобы сельскому населению оставили право сохранить свой уклад и свои устаревшие методы обработки земли с тем, чтобы крестьяне и казаки медленно, на протяжении десятков лет вливались в новый индустриальный строй.
И только старики дивились тому, как быстро младшие поколения попадали под власть незнакомых смутьянов. Так, пожилой Елисей Агапов сказал на сходе казакам:
– Из этого ничего не выйдет! Что вы хотите? Мы воевали против рабочих и советской власти, а теперь вы хотите у них милости просить? Все теперь нам припомнят!