– И для меня ближе, как и для всякого. Каждый человек в душе беспомощен, ибо каждый – эгоист.
– Значит, ты это наконец понял…
Но Семен перебил ее, не слушая:
– Это есть одна незыблемая вековечная истина. Вот только скажи мне, Агафья, как уместить рядом с твоей мещанской истиной истину о том, что мы когда-то вместе читали про героев Гражданской войны, истерзанных пытками, но не сломленных? Ты уже не веришь в ту истину?
Агафья опустила взор, но не ответила.
– Скажи мне, разве твоя древняя мещанская истина не обесценивает их подвиг?
– Обесценивает, – сказала нехотя и не сразу Агафья, и голос ее прозвучал глухо.
Помолчав, она продолжила в раздумье:
– Как вместить в себя две эти истины одновременно? Мне все кажется правдой: и то, что говоришь ты, и то, что против своей воли чувствую внутри себя. Мне порой такие дурные мысли в голову лезут, не могу с ними совладать… В такие минуты хочется, понимаешь, чтобы меня любили такой, какая я есть, со всеми моими изъянами – до беспамятства, до умопомрачения, чтобы без меня прямо-таки жизни не было… и чтобы никто и ничто не было выше меня: ни родина, ни своя семья, ни даже мать. И знаю ведь, что это отчаянно глупо – то, что я хочу, а все равно мечты так и уносят вдаль, так и разворачиваются перед глазами, как масляные картины… И нет в этом ничего зазорного, любая девица в мои годы только и помышляет об этом… Не говори ничего, я знаю наперед, что ты скажешь… Так как вместить в себя эти две истины? Как отказаться от собственного счастья? Быть может, это самый неразрешимый вопрос бытия.
Семен смотрел на нее исподлобья, как будто укоризненно, и ей стало неловко, так и буравила ум мысль о том, что он судит и осуждает ее за ее мещанские поползновения. Она не подозревала, что тяжесть хмурила ему брови, но эта тяжесть происходила от другого: Семен подбирал, нащупывал слова, чтобы ответить ей.
– Да, ты права, Агафья.
– Права? – поразилась она.
– В мире есть много правд, – сказал Семен. – Потому и говорят: у каждого своя правда. Но того не понимают люди, говорящие это, что жизнь как река, а всякая правда – как воронка в ней. И вот ты ищешь в ней свою правду, а когда находишь и отдаешься ей, то она затягивает тебя в свой водоворот и, быть может, уже никогда не отпустит, как ни бейся. Однако ж не всяк знает, что среди всех этих воронок высшая правда одна, и найти ее непросто. И когда проживешь целую жизнь, служа какой-то другой правде, а потом вдруг поймешь это, то тут уж не только жестокое разочарование, а боль, настоящая боль – оттого, что отдал ей столько лет, усилий, столько времени, когда мог бы все это отдать служению высшей правде.
– И ты веришь, что нашел ее?
– Когда ты найдешь ее, ты уже знаешь точно, что это она.
Они опять замолчали, молчали долго, и было как-то по-особенному тоскливо на душе, пока Агафья не встрепенулась и не спросила:
– А как же Зинаида Андреевна?
– А что Кузнецова?
– Она всех вчера подбивала оказывать сопротивление, говорила, что станица может жить так же вольно, как и раньше, что в советской власти самой разброд… и товарищ Бухарин…
– Не верь всему, что говорит Кузнецова, – мрачно сказал Семен. – Это человек… такой…
– Но ведь она нас учила в школе…
– Я вчера проходил мимо, слушал ее пылкие речи. Понял кое-что, хоть и не все про нее. Знай одно: отныне все, что Кузнецова говорит, делить нужно надвое, она… она из эсеров.
– Вот как! А ты, я смотрю, все про всех знаешь. Не ровен час, и про меня скажешь: «Не верьте ей, это дочь богатого казака».
Семен покачал головой, но не ответил ей на дерзость, показывая, что не думает, что она сама верит в то, что произнесла.
– Агафья! – вдруг сказал он, меняя тему. – Поедем со мной в Пласт! Ты хорошо училась, начитанная, а значит, найдем тебе работу, потом и образование можно продолжить… Я хочу пойти учиться дальше.
На этих словах он сделал резкий шаг вперед, словно выпад, взял ее руки в свои – то, что делать никогда раньше не смел. Агафья натянулась как струнка от напряжения при прикосновении его тонких холодных пальцев. «Дожила! И Семен туда же», – стаей птиц с шумом пронеслась эта тревожная мысль в голове. Распахнутые изумленные ее глаза вперились в его иссера-зеленые, отяжелевшие, вязкие, мутные, слоистые глаза.
– И в качестве кого я поеду с тобой?
– Ты бы могла… То есть мы бы могли… Ты говорила, что жизнь в станице не про тебя…
Она отвернулась и оперлась на перила моста, не дав ему договорить. Никогда бы она не ответила ему согласием, никогда; не любила она Семена и обманывать не стала бы, но как поведать ему об этом, не обидев? И не было ли затянувшееся молчание теперь еще более оскорбительным для него, чем слова, любые, даже самые сухие и убийственные?
– Прости, Семен, – выдавила она из себя еле различимый шепот, но шепот этот зазвенел в тишине весенней безбрежной степи. – Но как я сейчас? Куда я сейчас? Я не брошу мать, отца, братовьев, Нюру.