В детстве мне, особенно вечерами и утрами, если посмотреть на гладкую стенку, часто «виделись» разные узоры, порой изумительной красоты. Разноцветные пятнышки, полоски, крупинки, — они медленно перетекали друг в друга, то густые, то редкие; временами сыпался как бы цветной песок или бисер, а то вдруг отдельные пятнышки выстраивались в правильные ряды, перекрещивались в виде прямых и косых решеток, замысловатых ковриков.
При известном усилии можно было направлять ток этих фосфенов, менять их формы и характер. Они вовсе не мешали глядеть на реальный мир, и виделись даже при закрытых глазах, правда не такими яркими и многоцветными, как при открытых. Особенно красочными и сложными эти узоры бывали тогда, когда у меня из-за какой-нибудь детской хвори повышалась температура. Как бы то ни было, помнится, я всегда с большим удовольствием их разглядывал.
А вот где-то после восемнадцати — двадцати лет орнаменты эти стали более слабыми, скромными и появлялись все реже. Сейчас, пожалуй, их у меня нет совсем. Разве только, если сильно «приглядеться», — некое мелкое-мелкое, почти бесцветное мельтешение. И только. А жаль: ведь иные люди видят «художественные» фосфены всю жизнь. По воспоминанию я нарисовал картину одного из таких своих видений детства — она на цветной вкладке. А под ней — тоже один из фосфенов, увиденных и нарисованных сразу «с натуры», то есть взрослым, физиологом Г. Остером; иллюстрированная статья его «Фосфены» помещена в № 4 журнала «Наука и жизнь» за 1971 год; там рассказано также о способах искусственного получения фосфенов — механических и электрических.
Нет, наши глаза очень стоят того, чтобы познакомиться с ними поближе в свободные минуты. Ведь именно они так ярко открывают нам весь многоцветный, объемный, неописуемо многообразный мир и ведут по нему всю жизнь. Именно через глаза этот мир ежечасно и ежеминутно дарит нам свои бесчисленные сокровища. Но мы так привыкли к этим щедрым и безвозмездным дарам, что порой перестаем их замечать.
А зря.
ЦЕПОЧКИ НА СНЕГУ
Сегодня выдался великолепный день. Всю ночь над полями и колками пролежало толстое, пышное, но морозное одеяло зимнего тумана, и к утру оно не то исчезло, не то развеялось. Но туман исчез не бесследно: каждый сучок, каждый стебль, каждая соломинка обросли густыми бахромками из кристалликов льда, и леса встречали утро сплошь облаченными в сверкающесказочные белые одежды. День пришел тихим, безветренным, и это хрупкое зимнее чудо, охватившее, наверное, все громадное пространство Среднего Прииртышья, сохранялось ненарушенным до самого вечера.
Простой иней — да что же тут особенного? Но в этом обычном явлении на этот раз я заметил кое-что необыкновенное. На мертвых стеблях трав, торчавших над снегом, как раз там, где оставались опустевшие цветочные чашечки, засохшие сухие корзинки или просто обломанные цветоножки, рассыпчато наросли белые мягкие розетки и звезды лучистого инея. И цветы расцвели вновь! Белые пушистые зонтики дягиля, мохнатые шары мордовника, даже колосья диких злаков цвели почти по-настоящему, пышно и роскошно.
«Ожили» не только цветки: бурые изящно изогнутые листья осок, колючие доспехи татарников, кряжистые остовы лопухов, неряшливые старые кустики почерневших полыней, да и вообще все то, что осталось от буйного летнего разнотравья — теперь, присыпанное алмазными кристаллами инея, сделалось аккуратным, чистым, новым и смотрелось совсем живым.
Белая гладкая полянка-сугробинка, а на ней — удивительно разные, мелкоузорчатые, но четкие силуэты старых лесных знакомых, над которыми вроде не так уж давно жужжали и порхали многочисленные сборщики нектара и пыльцы… Но ведь летом не увидишь так ясно, так образно каждую травку луговины; буйная зелень соседей, темный фон земли скрывают от глаз характерный силуэт растения, все тонкости его формы, и приходилось, выбрав и сорвав стебелек, поднимать его над голевой и рассматривать на фоне светлого неба — только тогда я мог увидеть растеньице во всем его своеобразии, почувствовать его силуэт, образ, но, увы, ценой преждевременной его гибели. А здесь, будто специально подобранные и смонтированные на белом фоне, разместились чудесные зимние гербарии, оживленные серебряными искристыми цветками, от которых невозможно отвести взгляд!
Чудо недолговечное: назавтра осыплется иней, а через неделю-другую, как пройдут большие снега, все это скроется под глубокими сугробами и, изломавшись под их плотной тяжестью уже не выпрямится. Кроме разве мощных остовов борщевика, вымахавшего за лето кое-где в полтора человечьих роста. Воскреснет весною уже другое, настоящее, живое: проклюнутся семена, осыпавшиеся со всех этих растений, оттают спящие корни и луковицы многолетников, пойдут в рост сочные стебли — миллионы, миллиарды зеленых растительных жизней. Тогда же проснутся и толстые шмелихи, и тяжело полетят над темными студеными лужами и подтаявшими сугробами — к благоухающим ивовым сережкам.
А пока шмели спят. Осенью разлетелись из родных, но уже устаревших гнезд, зарылись неглубоко в дерн на лесных полянах и опушках, сделали себе там по уютной пещерке размером и формой с голубиное яйцо и окоченели до далеких еще теплых дней.
Однако — за дело! Цель сегодняшней экскурсии — не созерцание произведений художницы-зимы, а вполне определенное задание: обнаружение следов жизнедеятельности мышевидных грызунов, с которыми экологически связаны шмели. Дело в том, что многие из зазимовавших самок шмелей будут разыскивать весной покинутые норы грызунов, где сохранилась мягкая выстилка, чтобы в ней загнездиться: шмелиному нежному потомству нужно надежное утепление.
Но с грызунами человек издавна ведет вполне справедливую борьбу, и, как ни странно, именно по этой причине может сократиться и шмелиное население в той или иной местности. И потому, много ли лапок хомяков, мышей, полевок отпечаталось следами-цепочками на снежной глади полян и опушек, можно судить о количестве шмелей в округе, о местах их сосредоточения и возможного гнездования. Для этого участки, где гуще всего наследили зверушки, выползающие ночью из убежищ и разгуливающие под луной по снегу, необходимо нанести на план.
Осмотр первой полянки ничего не дал. Но вот на снежной пелене — узкая, почти прямая цепочка ямок, махоньких, с пшеничное зерно. Будто кто-то аккуратно катил по снегу тонкозубую легкую шестеренку. Цепочку пересекает другой след: ямки чуть шире, и не вереницей, а парочками, сдвоенные. У канавы, что за осиновой рощей, переплетения и россыпи следов гуще, путаней, кое-где совсем сплошные. В одном месте все они стекаются в широкую, густо истоптанную магистраль, которая пересекает не накатанную еще дорогу, исчезая по другую ее сторону в кленовой посадке.
Здесь, у корней деревьев, в снегу, заслеженном и переворошенном сотнями крохотных лапок, зияют лазы — отверстия, будто проткнутые в снегу пальцем.
Что за четвероногий народец тут живет и зачем он топчется здесь ночами? Лесных и полевых грызунов в здешних краях — много видов; пока же нужно пометить расположение «мышеграда» в блокноте (ведь это будущее шмелиное городище!) и зарисовать форму следовых цепочек.
А потом отправиться дальше. За этот осиновый лесок, мимо золотистых, слегка прикрытых снегом стогов — туда, к высоким березам, чьи густо заиндевевшие светлые кроны торжественно и ярко сияют на фоне синего январского неба.
ХОМЯЧОК МИШКА
Он жил у нас три года — маленький серый зверек, честно зарабатывавший свой хлеб. Мишка — так мы прозвали хомячка — занимался «переработкой» ваты, которую мы по весне накладывали в приманочные ульи для шмелей.
Теребление ваты было для Мишки одним из любимых занятий. Сидит на задних лапках, а передними, да еще и зубами, орудует быстро и ловко, пропуская сбоку захваченную прядь ваты через рот. Получался мелко-комковатый пышный материал, который шмелихи, ищущие места для гнездования, явно предпочитали простой, нетеребленой вате, очень длинные волокна которой спрессованы сплошной массой и поддаются обработке шмелями с трудом.
Мы периодически меняли вату в Мишкиной клетке, и за зиму хомячок нарабатывал нам добрых четверть мешка отличного гнездового материала, сухого и чистого, чуть-чуть приятно пахнущего мускусом, в отличие от мышиных запахов.
Наш Мишка, относившийся к виду «хомячок джунгарский», оказался вообще исключительно милым зверьком. Круглый, как шарик, совсем без хвоста, с большущими черными глазами. Передали мне эту живую находку знакомые: во время ночной февральской поездки перед машиной в свете фар увидели небольшую стайку белых зверушек, перебегавших шоссе. Машину остановили, и одного зверька удалось без труда поймать рукой; мне он был доставлен в банке.
Снежно-белым Миша оставался лишь первую зиму. На следующую осень, к сожалению, хомячок белеть не стал: в теплично-комнатных условиях, как оказалось, окраска животных с разным сезонным нарядом не меняется. Так что побелеть Михаилу больше не пришлось — прожил он у нас целых три года серым.
Любил хомячок щелкать семечки, грызть печенье и даже лакомиться тортом. Не отказывался и от ленточек высушенного на батарее мяса. А когда таскал в гнездо-коробочку, поставленную в клетку, горох, то упрятывал в защечные мешки десятка полтора гороховых зерен: странно было видеть, как под самой кожей зверька крупные шарики проскальзывали назад, куда-то к пояснице. Нагрузившийся таким образом Мишка с большим трудом протискивался в «леток» картонного гнезда, что было очень смешно: он напоминал тогда объевшегося в гостях Винни-Пуха.
Характер у Михаила был серьезный, деловой. Ласки он не любил, но со временем его удалось научить выползать на ладонь за горошинами и семечками.
Однажды из комнаты, где висела на стене Мишкина клетка, послышалось как бы тиканье часов. Я тихонько заглянул в клетку. Хомяк сидел у стеклянной поилки и сосредоточенно тюкал зубами о край посудины. Так он укорачивал отрастающие резцы. Деревяшки и камни, что мы ему пробовали подкладывать в клетку, почему-то игнорировал, часами клацая зубками о стекло. Так мы и привыкли к этому мерному успокаивающему звуку.
Раза два в месяц мы отсаживали джунгарского хомячка в банку и проводили в клетке генеральную уборку. В «кладовой» — в углу гнездовой коробочки — лежала под ватой горка чистых светлых горошин, побывавших в защечных мешках хозяина.