Развенчание кумира!.. Вообще-то это трагедия, хоть и личного порядка.
– Я хочу… я должна остаться ему верна, – провозглашает Ира торжественно.
– Конечно, Ира, это делает тебе честь. – Я не хотел снижать её пафоса.
– А ты… – не находит она что сказать (возможно, боится обидеть меня своей догадкой или правдой).
И я сразу же стараюсь ей помочь:
– Для меня он никогда не был… кумиром. Конечно, я тоже подпал под его влияние и довольно долго под ним находился… Его обаяние, его талант. Но всё же… я сумел, слава Богу, выйти из этого заколдованного круга. Всё же… мой собственный голос прорвался.
– Что ж, по-твоему, выходит, что у меня нет своего голоса? – слышится обида в её словах.
– Никто этого не говорил, – отрезаю я сразу, чтобы не было ни каких не домолвок. И, главное, я честно это говорю. – Просто ты женщина… и тебе сложнее… противостоять… такой глыбе.
– А знаешь, Валера, – заговорщически как-то произносит она, – он был… – замялась она на секунду, – он был моим первым мужчиной.
«Да что ты говоришь», – должен был я сказать, наверное, но очень не хотелось оскорблять её глупым восклицанием… тем более что я давно догадывался об этом и поэтому хотел найти нечто нейтральное…
– Конечно, это всегда сложно, – подумал я, и сказал это вслух, и обрадовался, что нашёл это нейтральное, но сразу же и понял, что это банальность…
Так получилось, что Ира навязала мне разговор о нём. Так всегда у нас происходит, когда мы встречаемся. О чём бы мы ни говорили, какие бы темы ни затрагивали, всегда она съезжала на разговор о нём. Но сегодня мне уже надоело либеральничать и щадить её, и поэтому я всё же решил говорить, что думаю.
– Я не отрицаю, что С. – великий поэт. Художник настоящий. Только в координатах моих ценностей он должен – я повторяю это слово: именно должен – быть порядочным. Скольким людям он сделал плохо… Сколько женщин из-за него погибло. Я только трёх знаю. Да, гении бывают сволочами. Пушкин ведь не зря поднял эту тему и вложил свою знаменитую реплику в уста именно симпатичного Моцарта, а не отвратительного Сальери. Но ведь мы так воспитаны… Наше русское… наше христианское миропонимание не позволяет… Мы помним фразу бесшабашного Амадея: «Гений и злодейство – две вещи несовместные». Мысль, конечно, пушкинская.
– А в чём ты обвиняешь его? В чём он непорядочен?
Я молчу. Кажется, я уже сказал, что хотел.
Она, вдруг о чём-то догадавшись, набирая воздух, произносит:
– А ведь ты ему завидуешь! – и замолкает на минуту, осмысливая своё открытие. – Да, Валера, ты просто ему завидуешь. Ты как Сальери сейчас…
Я молчал. Да, это, кажется, правда. Я ему завидую. И не только ему, а всем, кто может позволить себе писать… посвятить свою жизнь… своему таланту. Ни семьи, ни детей… Хотя жёны, конечно, были, но только как служанки, как женщины, удовлетворяющие его прихоти. Да, я завидовал. Я достал свою «Приму» и, закурив, хотел показать Ире, как мне больно об этом думать, а тем более говорить. Стал нервно затягиваться и выпускать дым нарочито густо. Да, я завидую, глубоко… Кажется, я вспоминаю монолог Сальери. Я ныне сам – завистник. Я завидую. Мучительно завидую. О, небо! Где ж правота? Я всю жизнь карабкаюсь, как тот жук на песчаную гору, с трудом преодолевая подъём и сыпучий песок, а достигнув вершины, скатываюсь обратно от какого-то неудачного движения. Мне всегда надо было тяжело работать и много… У меня дети. А главное – у меня нет своего дома. Тридцать лет я скитаюсь по чужим углам, по общагам, по съёмным комнатам, и тридцать лет я не могу заработать на своё жильё. Только накопишь какую-то сумму, а цены – бац! – поднялись в два раза.
– Ты как Сальери сейчас…
Ира что-то почувствовала, особенно моё долгое и ожесточённое молчание, и потому сказала:
– Опять мы о нём говорим, – то ли с усмешкой, то ли с сожалением.
– Опять мы о нём стали говорить, – зачем-то повторил я. – Да ты всегда будешь говорить – и думать! – о нём. Это твоя жизнь.
– Но я хочу отойти от него, хочу вырваться! – с яростью произнесла она, и я даже не ожидал увидеть её такой.
– Это твоя юность. Первый большой поэт, встретившийся тебе. К тому же – любовь. Не вырвешься.
– Он мне многое дал… – в задумчивости сказала Ира, окунаясь в воспоминания. – Он единственный, кто принял меня всерьёз. Они все там смеялись… Я же на фабрике работала… а тут стихи.
– Да, я помню, – с участием подхватил я, – они насмешники страшные. Циники.
– Ну да, они там все – богема. У меня в «Игре» всё это описано, – сказала она, а потом опять с сожалением: – Я и сама была не уверена в своих стихах. Но он… – тут она просветилась улыбкой, – он разглядел… Когда все высказались, все участники ЛИТО, он медленно и глухо произнёс: «Теперь вы понимаете, что перед нами незаурядный поэт. Она пишет лучше всех вас. Да. Она пишет сердцем, не умом. У неё в стихах настоящие чувства. – Потом помолчал, оглядывая всех, и заключил весело и торжественно: – А вы все – профессионалы, у вас так уже не получится. Вот». И я ходила с этими словами… я летала… долгое время.
Мы идём по дорожке и оба думаем о своём. Ира с полуулыбкой смотрит перед собой.
– Господь всё нам даёт, – она первая прервала молчание, – а мы не ценим этого. Вот мы встретились. Солнечный день. Ветра нет.
– Да-да, вот ещё вчера был град, снег и дождь, а потом – солнце. И всё в один день. Я был поражён.