– А посмотри, кто перед нами лежит, – читаю я надпись на плите. – «Ученик 3-й гимназии 5-го кл. Крачковский Тимофей Иванович. 1896–1911. Спи, дорогой сыночек».
– Мальчику было пятнадцать лет. Как моему Егорику. – Это я говорю для неё или для себя – не знаю.
– Да-а-а… – вздыхает она.
И мы опять молчим.
– Надо тебя сфотографировать, – спохватывается Ира и достаёт аппарат. – Ты теперь с бородой, солидный. Надо тебя запечатлеть.
Щёлкнула:
– Ой, разряжается. Батарейки садятся.
Слава богу. Она не изменилась.
Всегда у неё так. Что-то не так. Однажды мы опаздывали на презентацию у нашего общего друга, а адрес знала только она: институт, где это мероприятие должно было состояться. И мы блуждали по улицам целый час. Она говорила: «Вот здесь, я точно помню». Оказывалось – не здесь. «Вот, кажется, этот дом». И опять не то. «Хануман нас водит, – говорила она, – это он нас специально запутывает». А почему он нас запутывает, она не поясняла.
Хануман – это какое-то индийское божество. Ира верит в них, в божества эти индийские, а их много там. И мне было весело. Мне казалось тогда, что всё равно мы найдём этот институт, что обязательно попадём на презентацию нашего друга, но обидно только, что она так нервничает. И опоздали мы ненамного. И друг наш был доволен, что вот он выступает, говорит умные слова, а мы в зале сидим и слушаем. Друг наш очень любит себя и очень любит, когда его слушают. Собственно, он и встречается-то с нами, только чтобы мы его послушали, то есть чтобы он поговорил.
Наконец-то я начал сибаритствовать. Всю жизнь об этом мечтал. Вру, конечно. Мечтать стал тогда, когда узнал это слово, а это случилось в тридцать пять примерно. Значит, пятнадцать лет думал об этом, но не знал, как приступить к этому. Теперь, кажется, научился. Или мне так кажется. Мне всегда что-то кажется. Я часто ошибаюсь. Но только не сейчас. Опять же, мне так кажется. Нет, теперь я решительно хочу жить для себя.
В какой-то момент я отвлёкся, упустил внимание. Стало стыдно. Начал старательно слушать её. Ради реабилитации даже задал ряд каких-то вопросов, ответы на которые не услышал или тут же забыл. Так далеко я зашёл в своих думах. Опять стыдно. Надо как-то остановиться. Надо думать о ней, чтобы слышать, что она говорит. Стараюсь усердно. Всё равно не получается.
– Искривлённая реальность. Вот что! – торжественно провозглашаю я.
Ей очень понравилось это определение. Да оно мне и самому понравилось. Я и сам удивился, что додумался до этого, что смог определить состояние сегодняшней жизни. Это ведь не так часто встречается, вернее, получается. Определить что-то. Назвать правильно. Или хотя бы красиво.
– Валер, я тебе тут подарок приготовила, думала, что тебе подарить. Славу помнишь? Самый взрослый из нас, в костюме всегда приходил.
– Помню хорошо. Я их всех помню.
– Он книгу написал, «Беседы с учителем», – и она стала копошиться в своей сумке.
– У меня ведь, Ира, всегда было некое раздвоение, – почему-то вдруг перебил я её. – Я всегда жил двойной жизнью. Мне всегда мимикрировать приходилось. Особенно противно это ощущать на работе: там ведь надо быть как все, надо соответствовать своему званию рабочего, как будто ты робот и не можешь иметь какое-то увлечение. Читать книги, например, даже и писать, может быть, что-нибудь. А тем более для меня это всегда было жизненно важно: я всегда что-то писал, с детства. Но это в советское время можно было быть настоящим человеком и ничего ни от кого не скрывать. В современном диком капитализме надо полностью скрывать свою человеческую сущность, иначе тебя сожрут с потрохами или выдавят на обочину. Отсюда мой вывод: капитализм противоестественен человеческой натуре. При капитализме человек может только казаться кем-то, только делать вид. Настоящим человеком при капитализме человек быть не может. У них там всё как положено: профсоюзы, права. А у нас это и не капитализм вовсе, это что-то… бандитское. У нас, на русской почве, всё по-другому происходит. Из нас ведь всё выжимают, мы работаем по двенадцать часов, без выходных. Эти-то зарабатывать приехали, зачем им, дескать, выходные, им как будто выходные и не нужны, а нас под них подстраивают. Понимаешь ты меня?
– Ты потому ещё такой злой. И пьёшь потому же.
– Понимаешь ты меня?
Я это спросил не для того, чтобы она мне что-то ответила, а чтобы узнать, понимает ли она, о чём я говорю. Впрочем, она внимательно слушала, как мне показалось. И я продолжил:
– Я помню, что и раньше надо мной смеялись: что это он сидит в экскаваторе с умной книжкой, – но в наше время, в советское, они просто смеялись, но и уважали мой выбор, уважали моё увлечение – чтение и какие-то там записки в тетрадочке. В современное время, впрочем, уже тридцать лет как, я для них не просто какой-то чудак, я враг для них. А чего это он там пишет…
Она слушала вроде. Или о своём думала.
Вот утки плывут. Они плавно скользят по воде, как лимузины по асфальту. За ними след рассекается клином. Они плывут, как бесшумные самолёты высоко в небе. Утки плывут, как баржи по Неве, медленно и благородно.
– Он всю жизнь мне покалечил! – слышу из глубины. Какой-то её странный голос. – Он вампир. Все художники – вампиры. Этот – особенно.
Наконец-то я услышал её. Дорогая моя Ира, спасибо.
– Да он и школу-то свою создал, чтобы питаться вашей энергией, – говорю я, подхватывая её мысль.
Это мы об С. говорим. Лично мне о нём говорить неинтересно. Я не люблю эгоистов.
– Я хотела бы выйти из его орбиты. Хотела бы выйти из-под его влияния.
Она говорит это без ожесточения, но с каким-то запоздалым сожалением…