К этому моменту и еще долгое время после этого отец приносил людям в городе большую пользу. И если уж использовать слово бегство, то нужно считать, что оно не миновало и Анни. Несмотря на то что можно было бы придумать массу значащих и весомых причин для хотя и незапланированного, но все-таки удавшегося отъезда Анни, в самый последний момент, с последним поездом, после которого движение транспорта прекратилось; хотя все это так, я не зачеркиваю клеточку, рядом с которой стоит слово бегство в анкете, предназначенной для Бернхарда, но которую он все-таки передал мне и которую я могу заполнить, а могу и не заполнять.
Анни не бежала прочь в стихийном беспорядке, она не оставила за собой никакого беспорядка: с рюкзаком за плечами, с чемоданом в одной руке и с футляром с аккордеоном в другой, она вышла из дома, где жила с родителями и пошла в направлении вокзала. Вечером, накануне отъезда, упаковывая рюкзак и чемодан, она тщательно просмотрела все вещи, которые хотела взять с собой, сложила (или напихала) их в чемодан и рюкзак, а то, что туда не помещалось, разложила по ящикам стола и шкафам — она навела порядок. В ящиках и шкафах остались вещи, которые ей, собственно говоря, надо было взять с собой, но которым в момент сборов она не придала большого значения, например ее школьный аттестат. Как раз наоборот, она уложила в рюкзак и чемодан вещи, которые она вполне могла бросить на произвол судьбы, к примеру маленького плюшевого медвежонка, флейту и губную гармошку. За исключением большого черного рояля в гостиной, Анни забрала все музыкальные инструменты, на которых могла играть. В своей комнате она расставила книги по полкам в нужном порядке. Она не бежала прочь, а медленно пошла на вокзал, а перед этим объехала на велосипеде всех своих родственников и друзей, которые оставались в городе, чтобы попрощаться с ними.
После того как опасность миновала, она смогла вернуться назад только через много лет, да и то как туристка.
Правда, Анни уехала из города, в котором она родилась и жила со своими родителями, совершенно добровольно, одним словом, ее никто не прогонял, но, если бы она попыталась вернуться назад, чтобы жить там, ее бы прогнали. Короче говоря, конец один.
Я отвлекаюсь от слова бегство, читаю следующее слово, рядом с которым стоит очередной пустой квадратик, чтобы ставить в нем крестик; я сосредоточиваюсь на слове изгнание, самые различные ассоциации рождаются в голове. Я вижу накрытый стол, кофейные чашечки, тарелки для пирожных, ложки и вилки, сахарницу и молочник, кофейник, пирог. Вокруг пирога летают мухи. Я беру салфетку со стола и прогоняю мух с пирога.
Я вижу летний цветущий сад, вижу больших черных птиц, которые ищут себе пропитание на грядках с цветами. Я подбегаю к грядкам, громко хлопаю в ладоши, я прогоняю птиц из моего сада.
Перед моими глазами мелькают сцены из фильмов, которые я когда-то видела. Грабители вламываются ночью через какие-то окна в какие-то дома или квартиры. У хозяев этих домов или квартир обычно есть при себе пистолеты, они направляют дула пистолетов на грабителей, грабители в большинстве случаев от страха перед наведенными на них пистолетами спасаются бегством, и вот хозяева этих домов или квартир прогнали грабителей. Я повторяю про себя, кого можно прогнать: кур из огорода, мух с пирога, грабителей из квартиры, людей из страны.
Я вспоминаю одну фотографию, которую видела однажды в журнале. По обледенелой сельской дороге бредут люди — женщины и старики, они тащат тележки, катят перед собой нагруженные узлами детские коляски, ноги их обмотаны тряпьем, каждый шаг им приходится отвоевывать у ледяного ветра, ветер треплет их одежду, лица у них замерзли, брови покрылись инеем, по обеим сторонам дороги простирается заснеженная равнина какой-то страны, может быть Восточной Пруссии; на переднем плане, сбоку от дороги, в камеру глядит девочка лет пяти, ее глаза смотрят из-под огромного шерстяного платка, который повязали ей на голову и крест-накрест закрепили на груди. Ужасающая заброшенность написана на лице ребенка, мне не хватило бы слов, чтобы описать выражение маленького личика, я бы с удовольствием избавила свою память от этой картины; но мне это не под силу.
Я вспоминаю о других картинах, которые видела, картины, ужасающее впечатление от которых в течение лет, десятилетий перекрывалось другими, такими же ужасными картинами! Картины из иллюстрированных газет, картины из фильмов, из телевизионных репортажей, картины страны, где жили они, люди, прогнанные войной или террором; я словно наяву вижу тонущую вьетнамскую мать, которая погружается в волны какой-то реки, прижав к груди маленького ребенка, безумный ужас написан на этом лице; я спрашиваю себя, как удалось фотографу сфотографировать лицо этой женщины, как ему удалось выставить на своем аппарате расстояние, диафрагму и выдержку, я спрашиваю себя, почему он не отбросил прочь свой фотоаппарат и не бросился в воду, чтобы вытащить женщину с ребенком из воды, чтобы спасти их, сделать так, чтобы они не потонули, да и вообще, как, сделав такой снимок, можно продолжать жить дальше. Я вспоминаю фоторепортажи последних недель и месяцев, вспоминаю об изгнанных со своей родины беженцах, на разваливающихся джонках и челноках носит их от побережья к побережью, они никому не нужны, их каждый раз прогоняют в открытое море, где они и находят верную смерть. Я хочу избавиться от этих картин, хватаюсь за энциклопедию и читаю: изгнанием называется односторонняя государственная принудительная мера к долгосрочному выселению части или групп населения в целях достижения большего этнического, политического или религиозного единства в многонациональной области или в целях очистки какой-либо области для новых поселенцев.
Интеграция изгнанников, попавших в конце Второй мировой войны в Федеративную Республику Германию, происходит все более успешно. (Это я прочитала в энциклопедии 1957 года.)
Я должна выбрать что-то одно: бегство, изгнание или прочее.
Я должна написать, когда мы с Бернхардом въехали в дом, в котором живем сейчас.
Я должна написать, какого я происхождения (южная немка, дунайская швабка, зибенбургская саксонка, прочее).
Задумывались ли вы всерьез в первые послевоенные годы о выезде из Австрии?
Мы все стремились в Вену, говорит отец.
Я всегда хотела в Вену.
Мама тоже хотела в Вену. Она действительно никогда не была по-настоящему счастлива в Мэриш-Трюбау.
Так дает ли чувство родины ощущение счастья?
Расскажи мне, пожалуйста, что ты еще помнишь, говорю я отцу, он берет карандаш и рисует Мэриш-Трюбау на листе бумаги таким, каким он его запомнил.
Старики очень точно помнят местность, в которой они провели свое детство.
Это городская площадь, говорит отец и рисует большой квадрат. В центре квадрата стоит колонна, поставленная в честь окончания эпидемии чумы, колонна Девы Марии. Вокруг нее скамейки и деревья. От городской площади разбегаются улицы во всех направлениях розы ветров, говорит отец, подписывает названия улиц: Штернгассе, Бройхаусгассе, Цунфтгассе, Нидергассе, Шнайдергассе и Ледергассе, он рисует маленький квадратик на Ледергассе: здесь я жил с родителями, когда мы переехали сюда из Брюнна, рисует замок и площадь перед церковью, от нее под прямым углом отводит Пфарргассе — здесь находилась народная школа, древнее здание с маленькими окошками, над каждым окошком латинские надписи, сделанные в XV–XVI веках, а на первом этаже были репетиционные залы городской капеллы. Барабаны, нотные пульты, сверкающая медь инструментов; церковная башня отбрасывала густую, тяжелую тень на здание школы, солнечный луч лишь изредка проникал сквозь окна.
В 1901 году, сказал отец, я первый раз пошел в эту школу.
От городской площади отходит Херренгассе, от нее ответвляются Адлергассе, Адлергассе переходит в Ольмюцерштрассе.
Я вижу: Генрих, маленький сынишка Адальберта, 16 сентября 1901 года в первый раз идущий в школу по узенькой Ледергассе, мать ведет его за руку. У мальчика на спине кожаный ранец, в ранце лежат грифель и грифельная доска, губка и азбука. Мать с сыном сворачивают на Пфарргассе, входят в здание школы. Фридерика прощается с сыном, и ребенок с любопытством заглядывает в открытую дверь на первом этаже.
(Почти через восемьдесят лет Генрих будет вспоминать: я увидел барабаны, нотные пульты и духовые инструменты.)
Маленький сынишка Адальберта сидит на школьной скамье, выписывая грифелем буквы и цифры на грифельной доске. Вверх и вниз, волосяная линия, нажим, скрип грифеля по грифельной доске.
Учитель любил дочь мясника, ее звали Мицци, она писала учителю письма на розовой бумаге, и учитель читал их тайком во время уроков.
Лицо, руки, тонкая фигура ребенка, который потом станет моим отцом, неуверенность на лицах всех маленьких мальчиков, голос этого ребенка, который уже нельзя услышать (и голоса всех тех, что жили до меня, я никогда их не слышала, их уже никто не сможет описать, и я не могу их себе представить!), запах классных комнат, в особенности тех, что расположены в очень старых школьных корпусах, где в течение многих десятилетий учились дети, — пот, мастика, спортивные тапочки, единственная в своем роде смесь запахов, их не забудет никто из тех, кто посещал такую школу.
Маленький сынишка Адальберта в гуще этих запахов, в толпе других маленьких мальчиков, судорожно сжимающих грифель, карандаш или перо. Множество маленьких мальчиков, склонившихся над тетрадью или над грифельной доской.
Отец рисует квадратик на Ольмюцерштрассе. Здесь была вторая квартира моих родителей. От Ольмюцерштрассе ответвляется Пиаристенгассе. Здесь была наша последняя квартира!