Я, кстати, почему-то совсем не удивилась, когда Джо вдруг решил познакомить меня с учителем, который когда-то задал ему этот важнейший вопрос. Сказать, что Бэзил был по-английски старомоден, – это ничего не сказать. На встречу он пришел в старом твидовом пиджаке, в стоптанных коричневых ботинках и с под горшок постриженными седыми волосами. Но, гуляя с этим тихим, внимательным человеком, я чувствовала, что прохожу очередной и, может быть, самый трудный в своей жизни экзамен: того ли я качества человек, которым считает меня Джо.
В конце разговора Бэзил неожиданно спросил меня, что мне подарить. Как если бы он хотел мне вручить какой-то приз за успехи в школе.
И тут в меня влетело что-то, что можно назвать «боевым духом Джо». Посмотрев на него, я сказала: «Танец, подарите мне танец, Бэзил». В следующий раз при встрече Бэзил подарил мне сандаловую статуэтку из Вьетнама, где женщина танцует под дождем. Он подарил мне Восток.
«Он незаметно проверял тебя», – признался потом Джо. «И что?» – не выдержала я. Джо улыбнулся и ответил: «Я не буду отвечать на этот вопрос». Но по нему было видно, что он доволен.
Потом для себя я даже нашла название такому экзамену: я назвала его «Китайский экзамен». К тебе приходит человек, вы говорите с ним ни о чем: о порядке цветов, недавних новостях, о дожде и какой-то строке из поэта. И под конец оценка выставлена. Ты никогда не узнаешь, что ты сделал правильно, где ошибся. «Сначала – удовлетвори экзаменаторов», – говорил Джо, и его глаза – маленькие и внимательные, в тяжелых складках – поблескивали. Потому что теперь, в этом повторе, внучкой была я, а Бэзил разделил со мной почти йейтсовский момент тайного сияния, вспышки славы, которую Джо наблюдал. А вот аэропорты – это все же Элиот. Никаких бабушек и дедушек. Чистое сиротство детей.
Аэропорты. В стиле Элиота
Я только усмехнулась, когда согласилась написать для него об аэропортах. Как говорил Жак Деррида, современная философия творится в рейсе на перелете между Нью-Йорком и Токио – фраза, над которой я много думала в то время.
Деррида, видимо, полагал, что философское транспортное средство современного авиалайнера может дать нам гораздо больше опыта внутреннего «я», чем любой другой вид умственного транспорта, включая наркотики. В этом Джо с ним был солидарен. «Ничего у меня от нее не было, – говорил он про „травку“, – кроме каких-то странных эффектов на обоях. У меня для этого слишком сильное эго». Чтобы сотрясти «эго», Джо, видимо, нужно было что-то посильнее. В моем случае все было проще: я не могу вдыхать. Начатки астмы… моего семейного наследства.
Ну что ж, аэропорты. Вылеты и прилеты, все это праздное время, которое надо проводить посреди хорошо обставленных, больших стеклянных пространств. Они выглядят детским отделением роддома. Точно новорожденные младенцы, путешественники, свободные от грехов и печалей, сидят так, что любой прохожий и родственник может смотреть на них сквозь витрины и, улыбаясь, помахать – приветственно или прощально. Но еще больше аэропорты похожи на другие конечные пункты назначения нашего земного путешествия в современном мире – на морги: самолеты оставляют свои белые чертежи на фоне неба, словно сжигая жизнь изнутри, чтобы лететь. При всем комфорте и покое аэропорты – это места глубоко подавленного страха. Страха смерти, который необходимо поддерживать в подвешенном состоянии, как подвешивают свое недоверие зрители, чтобы увидеть представление. Это массовое согласие на общую смерть есть общая подпись под договором о полете. Могила в небе – как Пауль Целан говорил о других, куда более темных предметах.
Если бы я могла, я ставила бы лучшую поэзию в динамики аэропортов! Время прошлого и время настоящего, оба, возможно, присутствуют во времени будущем… Этот сухой голос Т. С. Элиота дает нам последние инструкции и перед отправкой, и прежде чем мы объявимся собственной персоной в другой точке планеты, вступим в телевизионные авиастудии с багажом и новостями – что мы в безопасности, мы живы и что страху – конец. Каждый, в толпе аэропорта, – звезда, каждый готов дать интервью о себе: Кто? Куда? Откуда? От кого? Кто вас встречает и провожает? Каков повод поездки? Что вы делаете здесь, на земле? Нам всем положен «Оскар». И когда все закончено, когда мы покидаем аэропорт, когда мы перестаем тревожить мироздание нашим неоседлым блужданием, мы понимаем, что в аэропортах оставили кое-что – ту самую легкость небытия, невесомость еще-не-жизни, прозрачной вобранности себя в себя – что и делает нас звездами, бессмертными существами, скользящими медленно вдоль широкого задника прекрасно подавленной неуверенности в себе. В аэропортах противоположности не воюют между собой и не заключают мира: они подавляются. Или сгорают в пламени.
И потому есть что-то бесконечно инфантильное и беспомощное даже в самых современных аэропортах, в конце концов, они и есть современнейшая форма нашего сомнения в реальности, нашего страха реальности… И нашей памяти о финальном решении всех вопросов – атомной бомбе Хиросимы.
Именно с аэропортами было связано последнее крушение мира Джо, ибо вся его редакция была уволена очень скоро после 9/11, когда реализовался самый большой страх, таимый в аэропортах, и самое большое зрелище, оставленное ими напоследок, – зрелище самолета, врезающегося в две огромные вавилонские башни Всемирного торгового центра. Одна из последних картинок на усталой сетчатке нашей мировой цивилизации. Журнал в своем прежнем виде оказался не нужен – богатые американцы с платиновыми картами перестали путешествовать по миру, а для более массовой аудитории не нужно было знать обо всех тех экзотических и дорогих местах, на которые у нее нет средств, да и им не очень-то хочется вчитываться в сложносплетенное, богатое и витиеватое письмо, половину словарного запаса которого они не понимают. «Ты представляешь, они вырезали „анафема“ и „апостат“!» Его новые читатели не готовы были путешествовать в мир, которого они никогда не видели, они готовы были съездить в мир, который будет похож на их собственный – так безопаснее. Греческие слова Джо были изгнаны первыми. Затем были изгнаны латинские слова. Затем длинные предложения. А вслед за ними ушел и Джо – а с ним и весь тот небесный цирк, вся та Византия, что он создавал в эти годы, свивая западный стиль, стремящийся к лаконичности, и восточное красноречие. Денег в семье стало меньше, их перестало хватать.
Суровые ветра мировой экономики доносили до нас урок морали: не тратьте больше, чем надо, живите по средствам, наш полицентричный, асимметричный барочный мир быстро смещался к новой контрреформации, войне с террором и совершенной симметрии хороших и плохих парней, пришедшей на смену бесконечности разнообразия «других» миров. Появлялись новые, более стандартные игроки, которых раньше не было: это были миры Закона и мир Коррупции или же миры Локального и Глобального, Традиционного и Современного, Миграционного и Местного. Новые войны раскололи мою семью и мир, и после бомбардировок Белграда я все реже приезжала в Лондон. Бомбардировки застали нас прямо в разгар апрельских каникул, превращая обеденный стол в поле очередного панъевропейского скандала. Было почти пугающе слышать, как, отстаивая сербов, например, я отстаивала и те старые «аристократические» и «либеральные» ценности, которые до этого считала чисто «английскими». А Джо говорил нечто, что при более тонком прочтении вполне могло бы сойти за старый советский «интернационализм».
Россия все больше начинала двигаться вправо, а Британия все больше становилась UK, словно начиная становиться вновь на места полюсов противоположностей.
UK/Юкей. В стиле Йейтса
Когда наша семья приехала в Лондон, там было совсем немного славян. Все эти властители широких просторов и полноводных рек редко эмигрировали в Британию, ища свои новые судьбы в соседских континентальных странах – Франции и Германии. А вот теперь я стала понижать голос в метро – потому что вокруг меня понимают. Славяне больше не составляют экзотическое меньшинство – аристократы, художники, политические диссиденты, которых принимала гостеприимная в этом отношении Британия.
Тогда, в начале 2000-х, наравне с новыми богатыми сюда хлынула более демократичная толпа приезжих. И надо сказать, сама аббревиатура UK – Соединенного Королевства – стала знаком подобной демократизации и подспудной революции, затронувшей умы и сердца как приезжих, так и местных. США были первой страной, которая публично заявила о таком ненациональном, неклассовом сжатии названия страны до букв, отмечая новую всемирную историю эмигрантов, бунтовщиков, приезжих, номадов, оторвавшихся от корней и традиций и сводимых в некое более простое единство. СССР – вот еще одна страна более великого упрощения, и в нем Британия никогда не была UK. Она всегда была «Англией» или «Британией».
Викторианской и староевропейской со своим снобизмом, изысканным вкусом, хорошими манерами среднего класса и образованием, колониальными товарами, уютными гостиными, искусством подразумевания, сияющими лаковыми такси и словом «приватность», так отчаянно непереводимым на русский. И, конечно, «Битлз», чья традиция (по устроенной мне как-то мини-лекции Джо) шла от английского мюзик-холла XIX века и англиканских церковных гимнов.
В своих разысканиях Большого Смысла я видела Британию скорее местом рождения Капитала и Класса. Кроме того, она оставалась империей – на ее улицах можно было встретить африканцев, китайцев, индусов, и все они жили кланами и принадлежали отдельным профессиям – синдхи водили автобусы, китайцы владели ресторанчиками, африканцы открывали двери в гостиницах, танцевали на улицах под барабаны. Белые английские улицы – с некой темной экзотикой, вкрапленной в них, словно изюм для вкуса. А потом все изменилось… Изменилось буквально в одночасье – за два года, что меня не было. За это время и случилась революция. Лондон эмигрировал из самого себя. Он больше не говорил ни слова по-английски на своих улицах. Испанский, французский, хинди, китайский, все виды славянских и азиатских… Лондон стал аэропортом, куда все приезжают и остаются жить. Это, очевидно, и называется в современности мегаполисом.
Френч-пресс – это железный каркас, куда вставлен высокий стакан, и сверху – специальный поршень продавливает сетку вниз, придавливая молотый кофе и насыщая им кипяток. Эти френч-прессы потрясали меня, когда Джо привозил их в Москву. Мы ничего подобного не видели – традиционные, тяжелые, блистающие как доспехи, эти роскошные кухонные латники отлично стояли в одиночку, образуя центр любой композиции. У нас не было ничего подобного и столь старинного по дизайну. И в Москве, и в Лондоне Джо подходил к столу, брал сей внушительный агрегат и наливал из него черную жидкость в огромную кружку, смотрел, как она течет, слушал ее кипучую музыку. Словно два хорошо сочетающихся между собой гиганта, они испытывали друг к другу обоюдное уважение, соблюдая совместную тишину, где слышится только звук кофе, как два джентльмена в клубе. Вероятно, если мне надо подумать о слове ИМПЕРИЯ, я буду думать о френч-прессе.
Разбив стакан для френч-пресса, украинская девушка Саша нарушила ритуал, приватный мир этих ежедневных встреч. Бедняжка, не осознавая подлинную глубину своего преступления, она все же считала себя ответственной за принесенный ущерб и поэтому просто обязана была обеспечить замену. Она не могла поступить по-другому, у нее было свое достоинство и свое «понимание». Дома она была учителем биологии, в Лондоне уборщицей, а у Джо она была девочкой, которой он иногда помогал с английским, а иногда с жизнью и которая отчасти сумела занять мое место в семье – «Он как отец мне, которого у меня никогда не было», – безмятежно говорила она, вызывая во мне тем самым приступ глухой ревности прямо откуда-то из области живота.
Так вот, все эти перемены статусов и материальных товаров закончились в итоге новым френч-прессом, счастливо водруженным посреди стола на кухне, – он был намного меньше своего предшественника, крышка у него была пластиковой и невыносимого кислотно-желто-зеленого цвета. Это было Сашино приношение любви, на самом пределе того, что она могла потратить на подобную утварь, – на постсоветской Украине тогда кофе все еще варили в турках. Моя тайная месть заключалась в том, что Джо, поблагодарив сердечно Сашу, ни разу так и не прикоснулся к этому монстру. Возможно, в знании такого рода отличий и состояла причина того, что все же я была его падчерицей, а она нет. Я была ближе к стандартам.
На следующий день мы пошли приобретать замену стеклянному стакану, чтобы восстановить старый френч-пресс, а также купить фрукты с местного рынка. Мы шли вместе по улицам Лондона. Он – хромая, я – укорачивая и замедляя шаг. Тихо вошли мы в банк, где Джо принялся шутить с двумя молодыми кассиршами. Они были слишком молоды, и была суббота, и шутки пожилого человека плоско падали на пол заведения, с которого идущий вовсю ремонт оборвал последние украшения и рекламы. Около входа польские рабочие обсуждали между собой что-то, прерываясь характерными всплесками узнаваемой славянской перебранки. Мы дальше двинулись по улицам, где почти каждый первый этаж был отдан под магазинчик – еда, вино, парфюм, музыка. В противовес банку эти магазинчики казались полностью забитыми. И если бы не набор явно западных товаров, по ощущению эти магазинчики скорее походили на восточные лавки. Судя по тесноте пространства для передвижения и по тому, как трудно что-либо отыскать на заставленных полках, и по тому, как резко и поспешно продавцы хватали вещи и ставили обратно и тут же забывали о них, – все это напомнило мне длинные торговые ряды Москвы 90-х, куда обедневшие граждане наносили свои ежедневные визиты, встречаясь с темными азиатскими лицами, смотрящими с другой стороны прилавка. Мигранты первого поколения.
Мы вошли в один из таких магазинчиков, и вот там они и стояли – сияющие френч-прессы, набитые, втиснутые, взгроможденные друг на друга. Они были рассунуты по полкам, задыхаясь, как в астматическом приступе.
Нам надо было измерить стакан френч-пресса. Мы нашли нечто – чуть ниже, чем надо, нечто сходное, но не совсем подходящее. Стекло было толще, чем нужно, и хуже сияло. И когда мы оглянулись вокруг, то вещи показались нам просто копиями того, что мы ищем, того, что действительно нам известно об их подлинном виде. Это уже не была Англия и не был Запад. Мы никогда не обсуждали этого, как и то, почему же мы в итоге купили подделку. Почему оба старались найти нечто, что лишь походит на то, чем должно быть. Вероятно, это был наш переход от бытия полуиностранцами в России к бытию полуэмигрантами в Лондоне.
И вот тут меня пронзило узнаваемо «советское» чувство – остов нашего френч-пресса был гораздо дороже и реальнее, чем то, что мы могли себе позволить отныне. И именно поэтому мы сохранили его, как люди в советское время сохраняли остатки старых вещей, потому что те были намного лучше новых. От Саши мы отличались лишь тем, что знали, как они должны выглядеть, когда правильно сделаны… А вот настоящий британский френч-пресс нам уже был не по карману. Как и все вещи «британского домашнего производства». И в это же время в мир входила великая торговая империя подделок и имитаций, аэропортной суеты достижений всех наций, всех климатов, стилей и атмосфер, и называлась она Китай. А с другой стороны туда же вливалась и вторая сила – сила нового опрощения и общего уравнения, которую нередко именуют современным большевизмом, – исламский фундаментализм. И сейчас передо мною происходило окончательное слияние первого и другого в один компот – мусульмане в лондонских лавках торговали китайским товаром, имитирующим британское производство.
Помню двух англичан, мужа и жену, застывших в дверях ресторана «Вавилон» на знаменитом Кэмденском рынке, где торгуют ремесленники, дизайнеры, старьевщики и антикварщики со всего мира. Они стояли и не могли сделать вперед ни шагу. Мне стало их жалко. «Что, долго не были в Лондоне?» – спросила я, внезапно подойдя к ним. Они улыбнулись в ответ – они были рады, что хоть кто-то узнал сразу то, что они чувствуют. Я улыбнулась. «Добро пожаловать в Вавилон», – сказала я, впервые исполняя здесь роль хозяйки. Впрочем, никто не сможет исполнять эту роль долго – как говорят консервативные британцы иностранцам, живущим даже не в первом поколении на их земле: «You are all just visitors here». Это уже не UK, это уже Британия, и на часах мировой культуры она занимает место империи. Там всегда идет дождь – по крайней мере, для иностранцев, привыкших к более мягкому климату, и там всегда тесно – по крайней мере, для тех, кто привык к континентальному простору. Например, как я. Для которой UK и Британия соседствуют рядом до сих пор, являются частями одного опыта, ведь каждый опыт, согласно Йейтсу, – это драматургия конфликта, создающая наш внутренний театр, в том числе и политический, – вспомнить хотя бы все баталии по поводу Брекзита, что произошел через много лет после смерти Джо.
Кот Джордж. В стиле Британской империи
Именно такой – дождливой и тесной – я застала и Британию в ноябре 1991 года, когда я приехала из Москвы в деревушку Блоксам неподалеку от Оксфорда, за четыре года до того, как «мои родители», как я их теперь называла, решились на окончательный переезд из России. Меня вызвали в тот старый каменный домик в Оксфордшире помогать паковать прошлое, которое Джо брал с собой при переезде на новую квартиру. В кабинете Джо мы паковали фотографии прекрасных женщин в полурасстегнутых ковбойках, смотревшихся гламуром 1970-х, его снимки в каких-то телевизионных студиях, где он сидит разговаривает со знаменитыми актерами и музыкантами. И внезапно я почувствовала, что рано или поздно сама превращусь в часть этой стареющей кипы и стану ушедшей в начало тетради последней записью, сделанной его квадратным почерком. Веселой жизни времен перестройки в России. Стало холодно.
Это можно назвать предчувствием.