– Отдам, но не прежде, чем Феликс уйдёт отсюда и будет свободен.
– А слову не верите? – спросил Никитин.
– Кто-нибудь из вас сдержал когда-нибудь слово поляку?
За этим коротким и живым разговором последовала минута молчания и раздумья. Никитин, казалось, совещается сам с собой, бормотал, метался, очевидно, искал в голове какие-нибудь средства, которых найти не мог.
– Хей! Хей! – крикнул он. – Если бы ты не была такой красивой, а мне не было бы тебя жаль, я бы знал что сделать!
По губам Лени промелькнула грустная улыбка; Никитин, слегка поколебавшись, подошёл, обеспокоенный, к двери, сам развязал Феликса и, чуть робко оглядываясь – не смотрят ли на него солдаты – толкнул его перед собой в комнату, в которой ждала его сестра, закрывая за собой дверь.
Феликс вошёл как пьяный, не зная, что с ним происходит. Из комнаты стеклянная дверь выходила в сад, она была выбита, за ней тянулись заросли старого сада, на которые Ления быстро указала брату. Он колебался, она его толкнула, крикнув: «Беги!»
Феликс, больше ведомый инстинктом, чем разумом, бросился в сад, и поскольку в той стороне не было солдат, потому что в эту минуту все пили во дворе, он сразу мог скрыться, и исчез с глаз. Никитин молча смотрел, но на его лице рисовалась странная злоба.
– Давай револьвер! – крикнул он.
– Подожди, хочу быть за него спокойной, – отвечала девушка, а уже думала над тем, как бы тем же способом спасти из заключения Наумова.
Эту минутную задумчивость, во время которой она невольно опустила револьвер, Никитин сумел обратить в свою пользу; железной ладонью он схватил её за руку и сжал так, что оружие выпало.
Едва это случилось, он тут же крикнул солдатам, и толпы их вбежали в комнату. Не обращая внимания на плач и просьбы Лены, он немедленно приказал искать беглеца в саду, объясняя солдатам, что мгновение назад из сострадания привёл его в эту комнату, из которой он предательски сбежал. Завладев револьвером, Никитин, более смелый, в ярости толкнул прижимавшуюся к нему Лену, ударил в лицо и с гневов, прибавил:
– Если найдёте его, убить как собаку!
Пьяные солдаты гурьбой пустились в сад, с радостью, что была жертва, над которой было разрешено издеваться.
Лена стояла как вкопанная, а лицо, до которого дотронулся негодяй, пылало, как огонь. Она плакала, а слёзы и стон вовсе не смягчили дикого человека. Её утешала только одна мысль: что обширный, заросший сад примыкал к пруду, в тростнике которого знающему местность человеку легко было укрыться.
Между тем они выиграли время, день заканчивался, а в сердце отзывалась некая надежда, что-то неожиданное, посланное рукой Божьей.
Действительно, прошло много времени, прежде чем солдаты стали возвращаться, нигде не обнаружив Феликса.
Проклинали, угрожали, а Никитин торопил уже, чтобы тут же возвращались.
Ления, с которой он теперь обходился дико, была уже в ступоре и безотчётная. Остаток хладнокровия и отваги она растратила на это усилие, которым освободила брата. Поникнув головой, не попрощавшись даже с матерью, она пошла, толкаемая, за телегой, на которую бросили Наумова. Она не знала, что с ней делается, затем, когда уже хотели дать знак к маршу, она увидела рядом Магду, которая взяла её за руку и шепнула потихоньку:
– Пойдём вместе, погибнем вместе!
Солдатский смех, их разгульная песня и удары в бубен заглушили последние стоны двух бедных мучениц.
В одной из самых привлекательных усадеб местечка М. в то время размещалась главная квартира генерала Алексея…, который, как во время войны с бунтовщиками, был паном жизни и смерти, чести, владений и лесов всей той части страны, которую занимал его отряд. Можно смело сказать, что со времени войны греков с турками свет не видел подобного обхождения с воюющим народом, какое Россия систематично ввела в Польше. Все человеческие права были попраны и оскорблены.
Нельзя было спасать раненых, основывать госпитали, запретили сёстрам милосердия считать повстанцев братьями и проявлять по отношении к ним милосердие. За милосердный приют в доме раненого карали разгромом, заключением, Сибирью, смертью.
Тех, кто сдавался добровольно, чаще всего отдавали в добычу солдатам, которые с дико рассчитанным варварством убивали безоружных, стоявших на коленях, молящихся.
То, что мы говорим об этой беспримерной в Европе войне наших времён, – не преувеличение. За эти жестокости мы не столько гневаемся на пьяных и подстрекаемых солдат, сколько к холодно и рассудительно приказывающему начальству.
В солдате была это животная страсть разнузданного варвара. Как всякая страсть, она легко простима, нежели рассчитанное, систематическое, умышленное убийство людей, что без ненависти издевается для того, чтобы выполнить выдуманную программу. Он был сверху им навязан, хотели солдат разъярить, разбудить ненависть там, где опасались сочувствия. Из этой невинной крови изжарили искусственный патриотизм, который в народе, связанном долгой неволей, приняв некоторые формы свободы, стал неудержимым безумием.
Мы уже немного знаем генерала, отца прекрасной Натальи Алексеевны. Он не был таким уж плохим человеком, холодный, рассчётливый, амбициозный, он стал тем, чем его хотело иметь правительство, и теперь его также нельзя было узнать. Из довольно апатичного человека он с лёгкостью стал извергом и надел ту маску тирана, которую им всем приказали надеть для терроризирования Польши. Каждому из них она была к лицу, потому что каждый имел в себе зародыш варварства, который прежде скрывал.
В любом другом народе при огромном послушании деспотизму возмущение бесчеловечным приказам проявлялось бы какими-нибудь благородным поступком. Здесь в течение круглогодичной войны среди тысяч жестокостей практически нет примера, чтобы русский вспомнил, что был человеком. Все были острыми инструментами правительства, которое решило быть строгим, никто не смел иметь сердца.
Генерал, отлично зная свою страну, заранее предвидел, что, как в 1812 году в Европе, так теперь на Польшу спустят с цепи разъярённый патриотизм.
Таким образом, он один из первых начал говорить в муравьёвском духе и отличился неслыханным рвением, за которое сразу получил крест и благодарность. Также одним из первых генерал рассчитал, что в Польше можно легко разбогатеть. Не было примера, чтобы военного преследовали за грабёж и вымогательство. Грабили солдаты, генерал нашёл это злоупотреблением, приказал отбирать у них эти трофеи, но их присваивал сам себе, как главный представитель законной власти. В очень короткое время одна кибитка целиком наполнилась серебром, были и благородные драгоценности и деньги в изобилии. Если, несмотря на пристальное внимание, солдат сохранил себе что-нибудь дорогое, а генерал силой у него этого вырвать не мог, тогда покупал по очень низкой цене. У него было несколько нитей жемчуга, купленных по рублю, и большая бриллиантовая запонка, за которую дал аж двадцать, прекрасно зная, что один солитер в центре стоил несколько тысяч. Солдат был убеждён, что продал стекло.