А мечты были ослепительными, и это — тоже черта Средневековья. Русские крепостные, а по сути — полные рабы своих ханов, не золотоордынских — ночами напролет слушали рассказы захожих странничков совсем не о конце света, а о сказочной земле справедливости Беловодьи. Оно было там, там, далеко, где-то на окраине самой Сибири, но — было, существовало реально и неколебимо, поскольку в него — ВЕРИЛИ.
— Верный старец мне рассказывал, бывал сам в Беловодье. Землица там два раза в год родит, а пахать надо, сколь сам пожелаешь. И господ нету, никаких нету господ, а кругом — земля. Жирная и теплая-теплая. И вода, сказывал, в некоторых речках сытная течет, местные знают. Попьешь ее — и есть не хочется. На весь день сыт!
Сияющая мечта о крае справедливости, в котором текут молочные реки с кисельными берегами была одной из основных черт языческих, по сути, верований средневекового человека, и здесь Русь, лишенная активной практической деятельности, дала Европе миллион очков вперед. Все последующие социальные теории, подбрасываемые ей, основывались на этой чудесной вере. Думаете, мы в России строили марксовский немецкий коммунизм? Увы, мы пытались воссоздать Беловодье. Мечту предков своих.
Может быть, именно поэтому у нас ничего и не получилось…
СТОЛИЦА И УСАДЬБА
Был такой недешевый — не для массовости, значит, — очень нарядный журнал в дореволюционной России. Читали его, в основном, те, у кого были усадьбы. И, естественно, столица тоже имелась в виде владения где-то в дворянском центре. На Поварской или, допустим, на Арбате.
Это приятное сочетание в одном владении как того, так и другого, очень ценилась московской элитой тех времен. Сейчас, кстати, тоже ценится по инстинктивной тяге к собственности, приятной во всех отношениях.
Москва стала столицей столь же случайно, как миллионный выигрыш в любой лотерее. В историю она вообще, так сказать, влипла, поскольку никаких решающих битв, договоров или, скажем, убийства какой-либо персоны того времени там не случилось. Все это множество раз случалось потом, а тогда она просто оказалась на пути двух конкурирующих кланов. Силы у тогдашних «братков» были приблизительно равны, почему они и решили для начала потолковать на нейтральной почве. Москва — в то время совсем еще не город, то есть, не обнесенное укреплениями поселение — вовремя подвернулась под руку, и главари встретились при равном соотношении телохранителей. Это произошло в сентябре 1147 года, что советской властью и было прочитано, как день ее рождения. Ребенок к тому времени уже носил бородку, но это никого смутить не могло, поскольку приказано было считать, что он увидел свет Божий именно в этот день, когда князья Юрий Долгорукий и Святослав Рюриковичи организовали свое толковище.
Летопись говорит о пире, на котором они присутствовали в день первой встречи. Поскольку она же отмечает, что князь Юрий дал большой обед с подарками на следующий день, то возникает вопрос, кто же закатил им пир в первый день исторической встречи.
А пир устроил некий боярин Кучка, практический владыка этой деревни на пока еще нейтральной земле. Усадьба его, по всей вероятности, стояла там, где ныне высятся мрачные корпуса бывшего НКВД-КГБ: на Лубянке, долгое время именовавшейся Кучковым Полем. Вот с этой княжеской попойки и приказано нам было отсчитывать годы собственной столицы, хотя надобно полагать, что боярин Кучка возник отнюдь не позавчера.
Впрочем, зачем ворчать? В жизни нашей было так мало праздников, не замешанных на идеологических дрожжах, что, честно говоря, за всю свою затяжную жизнь я испытал всего лишь две радости от всего сердца и от всех сердец одновременно. Это были праздники, которые делали людей счастливыми братьями без указания сверху немедленно побрататься. Так случилось в великий День Победы и так повторилось через три года в день, объявленный 800-летием Москвы. Так что спасибо и на этом. Всем остальным жителям городов и весей всей необъятной Советской Империи досталось подобной радости ровно в половину меньше.
А вот грозные государи наши Москвы почему-то не жаловали. Собственно Грозный (который Иван) бежал из нее в Александровскую слободу на время, а в Вологду мечтал убежать навсегда. А Петр просто-напросто перенес столицу во вновь отстроенный город на Неве. На костях отстроенный, прямо скажем, но зато — европейский, какого и в самой Европе не вдруг-то отыщешь. И поклонимся ему за этот подарок прямолинейной строгости и ледяного сияния.
Перенести-то перенес, но святыни московские с могилами древних властителей перенести не рискнул. И проживавшие по новому адресу кандидаты в государи всея Руси вынуждены были трястись из стольного европейского города в вечно средневековую Москву за легитимностью своего высокого звания. Именно здесь, в Первопрестольной, вершились все коронации вплоть до последней, ознаменованной не столько миропомазанием Николая Второго, сколько Ходынкой, кровью и муками простых и ни в чем неповинных людей помазавшей всех нас отныне жить в небывалом доселе веке, переполненном кровью и муками.
Так образовалась вторая столица Империи, носившая оккультно-мистический оттенок. Может быть, именно поэтому мысливший прямолинейно Петр Первый и не любил ее. Там оказалось средоточие сил, упрямо противоречащих его мечте сделать Россию государством европейским. Там гнездилась та азиатчина, с которой он жестоко боролся всю свою жизнь.
И в результате этой борьбы Петербург концентрировал в себе русских европейцев, тогда как Москва — русских азиатов. Не ставлю никаких кавычек, ибо в нас, русских, сосуществуют обе эти ипостаси и по сей день.
А после октябрьского переворота большевистское правительство вдруг покинуло «колыбель революции». Говорят, заопасалось стоявшего у предместий Питера Юденича, срочно погрузилось в спецпоезд и умчалось подальше от неприятностей. А когда Юденича разгромили, то почему-то так и не вернулись к родным пенатам, объявив, что отныне Москва будет единственной столицей, а отнюдь не продуваемый революционными ветрами Питер. Почему, спрашивается? Потому, отвечали нам, что Москва-де центр всей России. И мы — верили, получая за точный ответ «пятерки». А ответ-то тянул на «двойку» с минусом и полным запретом когда-либо заниматься историей Государства Советского.
Знаете, почему правящая большевистская камарилья не вернулась в свою колыбельку? Потому что в Питере Кремля нет. Царям прятаться от народа было как-то не к лицу, хотя и покушались на них, и взрывали, а честь все равно была для них дороже жизни.
У большевиков чести не было, а вот страха перед собственным народом хватало. И от этого страха хорошо прикрывал Кремль. Лишние ворота быстренько заложили, всех с Кремлевской территории выгнали, расселились по дворцовым помещениям, ощетинились охранными штыками и запретили своим же гражданам России приближаться к кремлевским стенам ближе десяти метров. Синдром оккупантов или вечных эмигрантов, привыкших жить в своем уголке. И так — тридцать пять лет, пока Хрущев не дозволил москвичам и гостям столицы в специально оговоренные дни посещать храмы и музеи.
Но беда-то не в том, что большевики-ленинцы, больше всего на свете страшась собственного народа, прятались за седыми стенами общерусской святыни. Беда в том, что они проложили зримую межу меж столицей России и ее провинцией. А ведь провинция это и есть собственно Россия. Огромная, великая, сверкающая в своих неожиданных изгибах как зеркальца калейдоскопа. И в своем подавляющем большинстве градов и весей всегда забытая.
Я сам — оттуда. Я — смоленский, и сейчас низко кланяюсь своему провинциальному детству. Я помню не только неспешное достоинство жителей губернских городов России, но и свою причастность к данной точке земного шара.
— Чей будешь, мальчик?
Ваш, дорогие мои провинциалы: в Москве так не спросят. Но разве в этом дело?..
Когда-то, в далекие, но тоже смутные времена, Россию спас нижегородский купец Кузьма Минин и москвич князь Пожарский. Вместе. Плечом друг к другу. Когда-то из далекого Архангельска в Москву с рыбным обозом приехал Михайло Ломоносов. Когда-то тульский оружейник Демидов заложил основы промышленной мощи Урала. Россия гордилась своею провинцией, особенно если припомнить, что Лев Толстой и Иван Бунин тоже были провинциалами по сегодняшней мерке.
Только сегодня такая мерка никуда не годится. Провинция была и есть основа России, и с этим ничего не поделаешь. Да и не надо ничего делать. Самый провинциальный город США — Вашингтон, ее столица. И, представьте себе, живут без Кремлевских стен.
ХОЗЯЕВА И ХОЛОПЫ
Л. Н. Толстой не признавал в классовой борьбе никакой движущей силы, считая любые смуты помехой нормальному развитию общества. Ну, не дозрел русский гений до немецких кабинетных теорий, за что, как мне кажется, и был объявлен Лениным «Зеркалом русской революции». Отражающим нечто само собой разумеющееся, и не более того.
Дядя моей матушки Василий Иванович Алексеев был учителем старшего сына Льва Николаевича Сергея. Атеист и видный народник стал не просто другом великого писателя, но и первым толстовцем в истории русского общественного движения. Кстати, ему принадлежит честь спасения «Евангелия» Толстого, рукопись которого — в единственном экземпляре! — Толстой дал ему почитать, а Василий Иванович за ночь переписал двадцатилетний труд Льва Николаевича, и когда Синод, куда Толстой послал свое «Евангелие» (наивность — свойство гения), навечно положил его труд под сукно, Алексеев переслал «Евангелие» в Париж, где оно и было напечатано.
Но это — к слову. Еще в детстве мама рассказала мне о беседе ее дядюшки с Толстым. И этот разговор застрял во мне, как откровение, я помню его до сей поры, почему и позволю себе его пересказать. Уж очень он, как мне кажется, объясняет многие вопросы нашей современной жизни.
Итак, представим себе середину осени в Засеке, шелест опавших листьев под ногами и неторопливый разговор двух интеллигентов конца девятнадцатого века…
— Я не могу поверить в классовую теорию Маркса, потому что он видит общность социальных интересов там, где никакой общности быть не может. Не может изначально, поскольку на свете нет двух одинаковых людей. Не рождаются они таковыми или таковыми не становятся, не суть. Суть в том, что, с моей точки зрения, люди делятся не на крестьян, дворян, разночинцев или «Иванов, не помнящих родства своего», а лишь по запасу личной нравственности.