Глава 20
На следующий день Голод, как обычно, верен своему слову: к восходу солнца мы уже снова в пути, и дом, где мы останавливались на ночь, не более чем забытый сон.
Рана моя побаливает, когда я болтаю ногами. Наконец-то на мне новые сапоги – обшарпанные, покрытые грязью и, конечно, чужие. Но я все-таки прихватила их, несмотря на угрызения совести. Как ни удивительно, они пришлись как раз впору.
Еще я взяла кожаный ремень, чтобы затянуть на талии свое белое полотняное одеяние, которое при свете дня больше похоже на самую обыкновенную ночную рубашку.
Вид у меня дурацкий, но, по крайней мере, я жива. О большинстве людей в этих краях такого сказать нельзя.
– В тот день, когда мы встретились во второй раз… – говорит Голод, прерывая мои мысли. – Зачем ты искала меня?
Вот так думаешь себе о поясах и ночных рубашках, и тут вдруг всадник со своими экзистенциальными вопросами.
– Ничего я не искала, – говорю. – Ты сам пришел в мой город.
– Ты могла бежать.
– Рано или поздно ты бы меня настиг.
– М-м-м… – Его рука лежит у меня на бедре и теперь начинает лениво поглаживать ткань на нем. Он наклоняется ближе. – Ты думала, что я тебя узна2ю.
От его голоса и от близости его губ по коже бегут мурашки.
Да. Конечно, я так и думала.
Через мгновение всадник продолжает:
– Я точно помню, как ты выглядела в тот день, когда спасла меня, – признается он. – Если бы я тебя действительно искал среди других, то узнал бы, но в последние пять лет я ни на кого не смотрел.
Я помню, как зол был Голод, перед тем как разрушил дом моего детства. Не знаю, что именно произошло с ним в тюрьме – эти тайны умерли вместе с теми, кто его мучил, – но очевидно одно: что бы ни случилось с ним, это сделало и без того жестокого человека гораздо, гораздо более жестоким.
– Зачем ты вообще меня спасала? – спрашивает Жнец.
Этот вопрос он задает уже не в первый раз, но, видимо, ему хочется снова услышать мой ответ. А может, он какого-то другого ответа ждет: не думаю, что человеческий альтруизм ему по душе.
– Потому что молодая была и глупая.
В голосе у меня звучит нотка горечи.
Я чувствую, как пронзительные глаза Голода буравят мой затылок. Съеживаюсь под его пристальным взглядом, чувствуя необходимость объясниться.
– Я потеряла маму еще в младенчестве, а отца – в двенадцать лет. После смерти отца его сестра взяла меня на воспитание. Она… не была доброй. У нее уже было пятеро детей, и еще один ей был ни к чему. Она ясно давала мне понять, что я обуза.
Я глубоко вздыхаю.
– Когда я увидела, как ты лежишь – весь в грязи и крови, под дождем – и все тело у тебя… – Я даже не могу подобрать слов, чтобы описать, в каком он был состоянии. – Это было ужасно.
Это правда. Кто бы он ни был и что бы ни сделал, такого никто не заслуживает.
– Даже когда я поняла, что ты всадник, я не могла тебя бросить. – Я сглатываю и начинаю разглядывать собственные ногти. – Я знала, каково это – быть никому не нужной. Подростком я все время чувствовала, что моим родным без разницы, жива я или умерла. Если бы я лежала на обочине дороги, мне бы хотелось, чтобы кому-то было не все равно. Вот почему я помогла тебе.
Я чувствую, как меня обжигает взгляд Голода. На мгновение его рука крепче сжимает мое бедро.
– Выходит, ты увидела во мне себя, – говорит он хрипловатым голосом. – Я должен был догадаться, что в глубине души у тебя были эгоистичные мотивы.
Я закатываю глаза. Господи, дай мне сил.
– Это называется «эмпатия».