— Пожалуй, было бы неправомерным утверждать независимое от времени превосходство одного жанра над другим, выделенность его из общей жанровой системы. Такое широкое допущение грешило бы прежде всего антиисторизмом. Другой разговор, когда мы имеем дело с конкретной эпохой литературной истории. Каждая такая эпоха обладает своей развитой иерархией жанров. И все же... все же дело не только в жанре, но и в степени таланта автора, который пробует себя в нем. «Удельный вес» жанра не некая константа, а величина изменчивая, во многом определяющаяся наличным состоянием литературных сил. От гения зависит подчас судьба целого жанра. История литературы щедра на такого рода примеры. Вот, положим, «Онегин» — первый стиховой роман в русской литературе, первый и, по существу, единственный. Сочинение отнюдь не многотомное, а между тем в подлинном смысле энциклопедия — «энциклопедия русской жизни», по словам великого критика, с идеальной точностью определившего масштаб и значение бессмертной книги. А русская прозаическая эпопея — как представить себе ее без таких корифеев, как Лев Толстой и Шолохов, а русский рассказ — при одном упоминании этого жанра просятся на язык имена его классиков: Чехова, Бунина (чего стоит одно «Легкое дыхание....), а традиция бытового, этнографического очерка в отечественной литературе прошлого века, которую нельзя не связать, скажем, с творчеством Короленко? И каждое произведение любого из перечисленных писателей есть не что иное, как своеобразное запечатление эпохи.
Но вместе с тем наивна попытка связать расцвет того или иного жанра с конкретными обстоятельствами времени. Связь жанра и эпохи существует, но это далеко не прямая связь. Связь эта многократно опосредствована, и первое связующее звено ее — сам автор, его талант, его мироощущение, его эстетика. Так что ваш вопрос о соотношении романного жанра и эпохи в свете этих рассуждений выглядит несколько каверзным. Но решусь тем не менее ответить на него. Не обессудьте, впрочем, если ответ мой покажется слишком субъективным и пристрастным.
На мой взгляд, у современного романа исключительные преимущества перед средними и малыми жанрами и почти неограниченные возможности. Ведь что любопытно: чем более насыщена эпоха событиями, тем настоятельнее писательская потребность объединить их монолитно в рамках художественного целого, а таким целым, способным вобрать в себя все многообразие жизненного материала, открытого взору писателя, является, без сомнения, роман (а в первую голову роман-эпопея). В романе писатель осуществляет два удивительнейших процесса творчества: во-первых, синтез — универсальный и всеобъемлющий синтез самых разных элементов действительности, объединение самых разных пластов жизни (политика и нравы, город и деревня, война и мир, искусство и быт). Полноту, потенциальную всеохватность романного жанра живо чувствовали многие художники. Гончаров выразил это ощущение короткой, но исчерпывающей формулой: «В роман все уходит, — это не то, что драма или комедия, — это, как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там». А во-вторых, архитектурное оформление этого синтеза, угадывание его гармонических и живых пропорций, предсказание и осуществление его возможных форм. Здесь писатель, бесспорно, уподобляется зодчему. В наше время заметно обозначилась общая тяга прозаиков к «большому роману», выпукло и зримо проступили контуры этой монументальной формы.
— И неотступной сделалась мысль об эпопее, нетерпеливым и страстным ее ожидание?
— Конечно. Ибо это не минутный каприз литературной моды, а веление времени, потребность эпохи. Именно такой «интегральный» жанр, как роман, дает писателю возможность собрать воедино, казалось бы, разрозненные события, разобщенные факты, изолированные ситуации и проблемы и создать на этой широчайшей основе портрет времени, портрет эпохи. Чтобы те, кто вслед за нами будут жить на Земле, рассмотрев пристально этот портрет, поняли, во имя чего мы трудились и сражались, за что отдавали свои жизни, за что боролись и что защищали, что строили и созидали, что отстаивали, а что отвергали. И тогда лишь дела и помыслы наши воистину «наш прах переживут и тленья убегут», когда, воплощенные в великих книгах, они внятным, прозрачным языком расскажут о нас потомкам. О нас: о том, как мы жили и как понимали цель нашей жизни и смысл ее. Так что роман, по моему убеждению, актуальнейший жанр сегодняшней литературы, и актуальность эта находится в прямой связи с драматическим характером самой эпохи. Эпохи предельно сконцентрированной, спрессованной, сжатой, эпохи, в которой месяц приравнен к году, а год — к десяти.
— Тогда попутно вопрос: «Годы без войны» — а между тем фабула вашего романа ограничена достаточно узкими хронологическими рамками: основная линия действия развертывается в пределах одного года. Нет ли в этом противоречия?
— Противоречия я здесь не вижу, и вот почему. Чтобы создать полнокровные характеры или воспроизвести объемно, пластично и рельефно целый ряд событий, вовсе необязательно раздвигать этот ряд до пределов, скажем, пятилетия или десятилетия, как это во многом принято в нынешней «большой прозе», тем более насильственно растягивать действие до времени, оправдываясь желанием или необходимостью обнять эпоху целиком. Иногда бывает гораздо предпочтительней и целесообразней сконденсировать действие и в один год вместить десяток лет, в десятилетие — эпоху. «Ничто так не выдает беспомощность автора, — проницательно заметил Бальзак, — как нагромождение фактов... Талант проявляется в обрисовке причин, порождающих факты, и тайных движений человеческого сердца, которыми историки пренебрегают». Чрезмерное стремление к хронологической полноте, излишняя обстоятельность в воспроизведении возможно большего числа событий и фактов — плохие помощники писателю. Они тормозят творческий процесс, заставляя разменивать на мелочи всякий серьезный замысел. Так что форма множественного числа в заглавии моего романа представляется мне вполне естественной и всецело отвечающей выбранной теме.
Даже в момент кажущейся неподвижности действия (а к таким я отношу раздумья героев, их воспоминания — иначе говоря, все, что выражено внутренними монологами или авторской ретроспективой) художник не должен забывать об одной из самых важных задач — о живописании времени, эпохи. Убедительный пример в этом смысле — творчество Достоевского. В его зрелых романах действие сосредоточено в столь тесных границах (дня, недели, месяца), что (наряду со стремительно развиваемой фабулой) основную часть произведения занимает исследование идей и поступков, мотивов и побуждений, мышления и психологии персонажей. Для Достоевского более всего интересен именно анализ происходящего и происшедшего, а отнюдь не сами события в их непосредственном виде, в объективной, хронологической завершенности. Духовная жизнь его героев столь интенсивна и напряженна, что читатель, целиком поглощенный ею, не видит необходимости ни в тщательно выписанном фоне действия, ни в мелочном уточнении его обстоятельств — все это он в состоянии дополнить в собственном воображении, не нуждаясь ни в авторской опеке, ни в назойливой указке комментатора.
Впервые я всерьез столкнулся с этой проблемой, когда работал над своей повестью «Малый заслон». Тогда я как бы заново открывал для себя «колесо». Интуитивно, можно сказать, я пришел к выводу, что всякое повествование и описание (даже видимо касающееся лишь внешней, фабульной стороны событий) должно быть не самодовлеюще-замкнутым и отрешенным от героев, а, напротив, целиком отнесенным к их духовному миру, что мысли и переживания героя, события его внутренней жизни — не пересказанные автором, а переданные им как бы от лица самого персонажа — составляют сердцевину и суть всякой настоящей прозы, будь то рассказ, повесть или роман. И с тех пор я всегда пытался по возможности ближе следовать как раз этому принципу — преимущественного внимания к духовной биографии героев (а не к ее внешнесобытийному фону), к глубинным течениям в жизни общества, а не к их всплескам, достигающим поверхности.
Ограничение времени действия (особенно в «Годах без войны») было для меня стимулом к его концентрации: время в романе, так сказать, не равно самому себе, не исчерпывается собою, а простирается вширь, захватывая не только близлежащие, но и весьма отдаленные территории. Эти «броски» во времени, эти смещения временных перспектив — отнюдь не изобретение современных романистов; корни этого «метода» уходят глубоко в историю, и питает их достаточно давняя литературная традиция. В романе присутствует не одно лишь настоящее, да и настоящее это играет в нем далеко не первенствующую роль; архитектоника «большой прозы» немыслима без сопоставления прошлого и будущего, на грани которых и рождается в романе образ эпохи.
— Действие вашего романа «Танки идут ромбом» поставлено в рамки даже не года, а одного-единственного дня, вычлененного из истории войны.
— Это следствие все той же закономерности. Я выбрал один день Курской битвы, но день этот — решающий в судьбах моих героев — не только неотделим от их прошлого, но и — для тех, кто выживет, — скреплен множеством нитей с их будущим, с будущим всей страны. И, мысленно заглядывая в это будущее, они мучаются не только вопросом: быть или не быть? — но и другим, едва ли не предвосхищающим этот первый: как быть, кем быть и каким быть? Пространство романа, таким образом, далеко выходит, как мне кажется, за рамки дня (и даже года), скупо отмеренного самому повествованию. Симптоматично в этом смысле наблюдение Гоголя: «Роман не берет всю жизнь, но замечательное происшествие в жизни, такое, которое заставило обнаружиться в блестящем виде жизнь, несмотря на условленное пространство».
— Анатолий Андреевич, по поводу вашего нового романа «Годы без войны» у меня к вам вопрос: вы выбрали в череде послевоенных лет год 1966‑й. Случайность ли это?
— Нет, конечно. Год 1966‑й — во многом переломный в жизни нашего общества. Во-первых, «накануне» (т. е. В 1965 г.) было принято мартовское постановление ЦК КПСС, наметившее долговременную программу развития сельского хозяйства страны. И в соответствии с этим постановлением в 1966 году были значительно увеличены капиталовложения в эту отрасль экономики, что, естественно, не могло не сказаться на общем ходе дел, на отношении деревенских людей к труду, на их настроении. Кстати, именно в 1966 году Россия вырастила и собрала поистине небывалый, рекордный урожай зерновых — государству было сдано более 2,5 миллиарда пудов зерна, тогда же и Казахстан порадовал всю страну своими достижениями, о которых красноречиво говорит уже одна цифра: 1,2 миллиарда пудов. 9 октября в Кремлевском дворце съездов проходили большие торжества, связанные с этими событиями, и тогда же решено было ежегодно отмечать День колхозника. В том же 1966 году происходили выборы в Верховный Совет СССР. 1966 год — это и канун знаменательной в нашей истории даты — 50‑летия Советской власти. К полувековой годовщине Октября готовилась вся страна, что, несомненно, наложило праздничный отпечаток и на само течение будней. Все в том же году отмечалось 25‑летие со дня разгрома немцев под Москвой, и к этому событию было приурочено решение перенести прах неизвестного солдата к Кремлевской стене. Упомянутый год ознаменовался еще несколькими событиями, имевшими принципиальное значение для страны: началом освоения нефтеносных районов Западной Сибири, главным образом Самотлорского месторождения. Что же касается сферы международных отношений, дипломатической сферы, то и здесь 1966 год оказался первостепенно значимым для всего дальнейшего развития нашего внешнеполитического курса. Тенденция к разрядке международной напряженности получила свое первое подкрепление во время визита в Советский Союз президента Франции де Голля. В 1966 году Москву посетили такие крупные государственные и политические деятели, как Д. Неру и генеральный секретарь ООН У Тан. Указанное время отмечено было и другими важными событиями: накалялась обстановка на Ближнем Востоке, и в конечном счете, создавшаяся там напряженность вылилась в известную шестидневную войну. Американцы, еще как следует не успевшие отмыть руки после одной кровавой бойни, так называемой войны, затевают другую, не менее жестокую и кровавую — во Вьетнаме.
Так что 1966 год был крайне насыщен событиями самого разного — и порой весьма драматического — плана. Объемность, многомерность эта, вычленяющая названный год из общей цепи послевоенных лет, и продиктовали мой выбор.
Я исходил из той предпосылки, что всякое большое событие — международного или общесоюзного ранга — затрагивает интересы не только общества в целом, но и каждого человека в отдельности, неминуемо отражаясь и на жизни всего государства, и — пусть косвенно — на существовании каждой отдельной семьи; ведь семья — это незаменимая клетка любого общественного организма.
— В современной прозе явственно наметилась тенденция к созданию таких произведений, где узлом и средоточием социальных связей, отношений и конфликтов является семья. Развивается традиционный жанр семейного романа, и ваша книга, по моему убеждению, является одним из отчетливых свидетельств этого процесса. Что думаете вы о его перспективах?
— Я бы повернул вопрос несколько другим боком: во все времена и на всех языках литература обращалась к теме семьи как к основополагающей, «корневой» теме. И в этом есть свой смысл. Дело в том, что в семье, как в зеркале, отражен господствующий в обществе уклад жизни, и семья же служит зеркалом малейших его изменений. Обратимся ли мы к народному эпосу, к малым формам фольклора, бросим ли свой взгляд на древнейшую или новейшую литературы — мы в огромном числе произведений обнаружим костяк «семейной темы», ощутим властную, неудержимую тягу писателей к изображению семьи, устойчивый и непреходящий интерес к ее всегда нетривиальным проблемам.
Семейная тема и тема любви — две неразлучные сестры в литературе. Но я думаю, и пусть простят меня за резкость суждения, что лишь любовь, составляющая оплот и фундамент семьи и не мыслящая себя вне ее рамок, достойна быть воспетой и прославленной художником. Всякая иная любовь, намеренно или невольно противопоставившая себя семье, заведомо ущербна и неполна. Семья — основа основ общества, залог его жизнеспособности, гарантия его долговечности. И потому разрушение семьи (и во имя любви, и во имя иных чувств и идеалов) никогда не вызывало у общества сочувствия, никогда не поощрялось им.
Бережный, толстовский взгляд на семью, несмотря на его сравнительную давность, мне кажется, приобрел в наши дни особую актуальность.
— «Все счастливые семьи похожи друг на друга, а каждая несчастливая несчастна по-своему». Мне думается, эта толстовская фраза, ставшая афоризмом, находится в непосредственной связи с «мыслью семейной» вашего романа. Не в этом ли секрет вашего пристального внимания к неустроенным личным судьбам, к неудачливым и трудным семьям: взять хоть ваших Галину и Арсения?
— Эти исполненные горечи и трезвого знания жизни толстовские слова мне дороги тем, что мысль, в них заключенная, не стареет и никогда не может постареть. Неблагополучие Галины и Арсения не объяснишь одними особенностями их характеров, причина их кроется прежде всего в условиях окружающей их жизни, а эти последние интересовали меня ничуть не меньше, чем сами характеры. Но более отчетливо, как мне кажется, эта связь между социальной атмосферой и атмосферой семейной (а заодно и угроза существованию семьи, коренящаяся в так называемом «общественном эгоизме») проявилась в образе Дементия Сухогрудова. Дементий предан своему делу беззаветно, и в этом его, пожалуй, не упрекнешь. Но он слишком уж «деловой» человек, и страдает от его фанатической влюбленности в работу — семья. Он всегда «занят», этот энергичный и деятельный человек, и потому жена и дети несправедливо обделены его вниманием и заботой. Позиция Дементия — очевидно эгоистическая, но это эгоизм особого рода. Я бы назвал его «общественным», памятуя о том, что он имеет целью интересы дела, интересы общественные. Люди, подобные Дементию, мне думается, — новое и пока не исследованное явление нашей социальной действительности.
Каждая эпоха выдвигает новые проблемы, и писатель (если, конечно, он не скользит бездумно по поверхности фактов, а решается заглянуть в глубину) должен подмечать и раскрывать эту новизну. А романист — в особенности, ибо в его распоряжении — весь арсенал имеющихся в прозе средств.
— Пушкин писал: «В наше время под словом роман разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании». С приведенным высказыванием перекликается заголовок одной из ваших критических заметок: «Роман — это эпоха». Какой смысл вложили вы в это определение?
— Отвечая на ваш вопрос, должен прежде всего коснуться истории романа как жанра.
Становление его определялось, как я думаю, назревшей в литературе потребностью в предельно емком, исчерпывающем отображении той или другой стороны действительности. Наиболее синтетичной из всех известных в то время жанровых форм был эпос. Но форма эта если к тому времени и не прекратила своего существования, то во всяком случае изрядно обветшала, ее-то место и должен был занять роман. В определенные эпохи литературной истории были созданы бесспорные образцы романа «авантюрного», «биографического», «странствий», «семейного», «пасторального», «воспитательного», «исторического», «батального» (впрочем, этот перечень наименований можно без труда расширить). Развитие этих разноплановых романов неизбежно вело к тому, что все разрозненные нити повествовательных форм как бы стягивались к общему центру, то есть осуществлялся постепенный синтез всех разновидностей романа в рамках единого художественного целого. Этим рождавшимся на глазах художественным целым была эпопея. Эпопея — это как бы сама эпоха, облеченная художником в Плоть и кровь и явленная им в неразложимом единстве всех ее черт и сторон. Эпопея уже фактом своего появления ставила под вопрос ценность и перспективы широко бытовавшего до нее «частного» романа. В отечественной литературе завершителем этого процесса формирования эпопеи выступил Лев Толстой. В его творчестве романный жанр стал поистине всеохватен.
Но что же происходит в последующую эпоху? А происходит нечто странное... Явление, до сих пор не объясненное и даже не вскрытое литературоведами и критиками, захватившее, однако, не только русскую, но и зарубежную литературу. Сложившийся жанр большого, целостного романа (близкого к эпопее) вдруг точно рассыпался, и романисты отброшены были чуть ли не на столетие назад. Вновь оказались в ходу романы: «исторический», «семейный», «авантюрный», «военный», «бытовой»... Причем наша критика не устает подчеркивать специализацию романистов как своего рода достоинство: «военные романы имярек...», деревенская проза таких-то...». «роман об интеллигенции такого-то...»
— Хочу сослаться здесь на известное суждение Бахтина, быть может, несколько приподымающее завесу над тайнами эволюции жанра: «...роман — единственный становящийся и еще неготовый жанр. Жанрообразующие силы действуют на наших глазах: рождение и становление романного жанра совершаются при полном свете исторического дня. Жанровый костяк романа еще далеко не затвердел, и мы еще не можем предугадать всех его пластических возможностей».
— В то время как наша критика, в общем-то, благодушествовала, западная с тревогой заговорила о кризисе, даже об упразднении романа. Вывод ее был пессимистичен: роман изжил себя как жанр и стал, так сказать, непригоден для употребления. Этот скоропалительный приговор, преждевременно подписанный роману западной критикой, вызвал ожесточенные споры и дискуссии. Теперь, когда все они остались позади, выясняется в целом положительный итог отшумевших споров. Споры эти заострили всеобщее внимание к судьбе жанра, а многих склонили к мысли о необходимости воссоединения рассыпанных звеньев романа. В современной литературе, в современной критике есть явные признаки возрождения старого взгляда на роман как на эпическое единство. Сегодняшний роман находится, как я полагаю, на полпути от своих обедненных и частных форм к форме всеобъемлющей и глобальной, «на полпути к вершине». У романа есть все предпосылки к тому, чтобы стать летописью поколения, а если шире — летописью эпохи. Скажем — послевоенного поколения или послевоенной эпохи.
— Поколение послевоенной эпохи прошло долгий и трудный путь нравственных исканий. Ответ на вопрос о смысле жизни стоял перед фронтовиками совершенно определенно. У Юрия Левитанского есть знаменательные строки: «Вопросов не ценя как таковых, Ценили мы незыблемость ответов». Ваш герой Митя Гаврилов — сын послевоенного поколения — разделяет с ним нелегкий путь взросления и мужания. В решении проблемы «отцов и детей» вы, как современный романист, наверно, исходили из иных предпосылок, чем ваши предшественники. Каковы эти предпосылки?