ВИНТ
Даже глаза режет — так ярко, так желто-красно на дворе от привядшего осеннего солнца, спелых дынь-дубовок, оранжевых тыкв, собранных в кучи, да запоздалого тыквенного цвета, на который уже и пчелы не садятся — пора его миновала, — а летят себе дальше, на красный чертополох или позднюю гречиху.
Летят через двор Ониська — им тут просторно: ни деревца, ни кустика, даже бузины за хатой или дерезы, где куры прячутся от зноя, нет у Ониська. Пустырь. Да и сама хата так низка, что в осенние хмурые ночи, когда погаснет в окошках свет, она кажется среди других хат копенкой слежавшегося сена.
Дзик-дзик-дзик… — звенит целыми днями в Ониськовом дворе, под окнами, над стрехой, словно ветер тихонько на скрипке играет. И когда мимо Ониськова двора идет кто-нибудь в магазин или из магазина, хозяин непременно зацепит его словом-другим, а потом, как бы между прочим, ввернет:
— Мне, братец, если б довелось свадьбу справлять, так и музыкантов нанимать не нужно. Своя музыка…
Скажет и умолкнет, щуря на собеседника подслеповатый глаз, пока тот, недоумевая, не спросит, почему же это — не нужно. Тогда Онисько поломается, порисуется немного, будто знает что-то, да не хочет сказать, и уже только тогда объяснит:
— Потому что Павлушкины пчелы через мой двор дорогу себе на поле проложили. Слышишь, как поют?
Бывает, кто-нибудь и постоит с Ониськом, и послушает музыку ту пчелиную, и покалякает о том о сем. Но большинство, особенно молодежь, проходят мимо, сказав только «здравствуйте, дядьку» или и того не сказав, потому что знают — дядько туговат на ухо, все одно не услышит.
Онисько и с молоду был неказист собою, бестелесный, как высушенный стебель табака. Что ни напялит на плечи, все на нем висит, словно на жерди: будь то отцовский сиряк, или шинель мадьярская, схожая цветом с болотной тиной, или какая-нибудь новая одежина — солдатский бушлат, к примеру, или пальто магазинное, дешевенькое.
И уж совсем непригоден Онисько ни к какой работе: станет косить с мужиками траву — ручку берет не шире тропки; стережет ночью колхозный скот — теленок у него отвяжется и уйдет на луга; примется свой огород полоть — посеянное срубит, а бурьян обойдет — слеповат ведь…
Но как бы там доля ни чуралась какого-либо человека, как бы его ни обходила, а глядишь, наведается к нему хоть раз в жизни и сделает его неузнаваемым.
Наведалась она и к Ониську.
Случилось это давно, еще до войны.
Была ранняя осень. Дни стояли погожие. Между грядками ткалась паутина и блестела под солнцем, как весенняя вода в ручьях. Радостно чирикали воробьи, покачиваясь на подсолнухах, хлопали крыльями петухи и пели до одури, стараясь перекричать друг дружку. В селе было покойно, мирно и скучно. И вдруг среди этой густой, нетронутой тишины грохнул взрыв яа Полтавской дороге, тряхнул хаты, сильной волной налег на оконные стекла и долго стоял потом в безветренной степи рыжим столбом, словно остановившийся вихрь. Немного спустя в село прибежала оглушенная лошадь, впряженная в борону, а вслед за нею — бледный, окровавленный погоныч Семен, старший сын Ониська, с оторванной по локоть правой рукой и выбитым глазом: мину разряжал…
Казалось, Ониську той беды ни расплескать, ни по ветру развеять, если б не неожиданность (потом пьяный Онисько любил говорить: «
Пока сын лежал в больнице, о винте не вспоминали, а когда он вернулся, да еще со стеклянным глазом под рассеченной пополам бровью, — подслеповатому Ониську сгоряча почудилось было, что глаз этот красивее живого, — да показал отцу, как ловко научился крутить одной рукой тугие ровненькие цигарки, — у старого и от сердца отлегло, решил: живут люди с культей, проживет и Семен.
Тогда-то и вспомнил Онисько про винт. Несколько дней присматривался к нему внимательно, поворачивал и так и этак, ощупывал широкую прочную резьбу, потом завернул в тряпку и понес через мост к своему одногодку Кондрату Шовкуну, который славился на всю округу умением делать жернова, терки на шестеренках из разбитых машин, крупорушки, протезы безногим и всякие иные приспособления в зависимости от спроса: терки, если картошка уродит, жернова и крупорушки — когда молоть нечем, протезы — когда безногих прибыло…
Кто знает, о чем говорили мужики до самого вечера, потому что даже Шовкуниху, женщину неразговорчивую, скрытную, на время того разговора выдворили к соседям. Однако в сумерках, когда Онисько с винтом под мышкой отправился домой, Кондрат догнал его у мостика и, сдерживая дрожь во всем теле, как тот охотник, что наконец выследил дичь, зашептал:
— Если в пай, говорю, в пай примешь, — подумаю, куда твой товар приспособить, а если нет, то сам смотри. Слышь, смотри, Онисий Титович…
И го, что Кондрат дважды, к тому же несмело, уважительно этак, произнес: «смотри», и то, что он впервые в жизни назвал своего одногодка-неудачника полным, как в святцах, именем да еще и по отчеству, так поразило Ониська, что он совсем было ослеп от волнения и, пожалуй, упал бы в речку, ощупью идя по мосту, если бы впереди него не тарахтела какая-то подвода.
Недели две, как и следует человеку, у которого отродясь не было в руках ничего путного и вдруг словно с неба упало, Онисько заносился перед Кондратом изо всех сил, всячески намекая на то, что он своему добру цену знает и сумеет его к делу приспособить, однако не приспособил и вынужден был согласиться на пай.
С тех пор он уже не торчал у своего ободранного плетня — лишь бы подбить кого-нибудь на беседу, а, напялив обтрепанную мадьярскую шинель, топал каждый вечер через мостик к Кондрату, высоко держа голову и загадочно улыбаясь встречным, словно желая сказать им: «А у меня что-то есть!»
Между тем в сарае Кондрата Шовкуна лунными ночами пел рубанок, пахла тысячелистником сухая дубовая стружка, весело струился сквозь шалевку свет и было слышно, как хозяин то мурлычет песню, то говорит сам с собой. Когда же приходил Онисько, мужики пели вдвоем, выводя что-нибудь старинное, что непременно будит у стариков воспоминания о ромейских рушниках в красном углу на иконах, лихом рождественском кулачном бое посреди реки, девичьих сорочках, негусто вышитых на рукавах черным или калиновым крестиком, да о гибких вербовых кладках через рвы с весенней водой, которые и до сих пор делят украинское село на ближние и дальние кутки[22].
После каждой такой песни, растроганные воспоминаниями, а еще пуще — своей тайной, приятели выпивали по глотку «домашней», припрятанной в опилках под верстаком, и закуривали. Тогда в сарае наступала тишина, сквозь шалевку вместе со светом просачивался табачный дым, вытягивая за собой на лунный двор шепот, таинственный и мечтательный:
— А макушки какие будут?
— Да так с миску, а может, немного и меньше — там видно будет…
— Угу… И мирчук[23], значит, будем брать…
— Еще бы и даром!
И снова до глубокой ночи высвистывал в сарае рубанок, пахла тысячелистником сухая дубовая стружка, текла и замирала под стрехой старинная песня про двух лебедей-молодцов в смушковых шапках набекрень да голубых лентах, что так и стелются по ветру, по морю, по тихой воде…
Так длилось довольно долго. А как начались поздние осенние дожди и ночи стали тягучими да невеселими, все кутки облетела ошеломляющая весть: Онисько в паю с Кондратом Шовкуном пускают собственную маслобойку!
[21] Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами здесь и далее заменено жирным курсивом. — Примечание оцифровщика.
[22] Куток — край.
[23] Мирчук — плата натурой.