В дальнейшем Шмитт проясняет теллуричность партизана через анализ значимости пространственного фактора для ведения боевых действий, в частности через различие войны на суше и на море. В данном случае Шмитт следует своим идеям, изложенным в книге «Номос Земли в праве народов jus publicum europaeum» (1950). Сам термин «номос», имеющий древнегреческое происхождение, может пониматься как минимум в двух значениях: законы и традиции сообщества, носящие как писаный, так и неписаный характер; а также неписанный универсальный закон божественного толка. В Античности важной в теоретическом отношении была дискуссия о соотношении номоса и фюзиса как человеческого и природного порядков.[166] По мнению самого Шмитта, номос обозначает «обосновывающее все последующие критерии первое измерение, первоначальный захват земли, представляющий собой форму первого размежевания и первой классификации пространства, ее первичного разделения и распределения»,[167] демонстрируя изначальную связь порядка и локализации: «Номос является также выражением и составной частью конкретного измерения, мыслившегося главным образом как пространственное».[168] Интересно отметить, что к понятию номоса обращается и североамериканский антрополог из Стэнфордского университета Габриэлла Коулман (Gabriella Coleman, 1973), занимающаяся изучением культуры и этики хакеров. Отметим, что ряд исследователей, как и сама Коулман, проводят параллели между политически ангажированными хакерами, хактивистами и «социальными бандитами» XIX в., описанными историком Эриком Хобсбаумом,[169] в частности используя термин «е-бандиты»;[170] о попытках выстраивания дискурсивной преемственности с партизанским движением белорусских хактивистов упоминалось ранее. Для анализа этических аспектов деятельности хакеров Коулман использует термин «номос» в интерпретации североамериканского профессора юриспруденции Роберта Кавера (Robert Cover, 1943–1986). Кавер рассматривает номос как определенный нормативный универсум, конституируемый перманентным нарративом, посвященным интерпретациям существующих норм, зафиксированных в текстовой форме. В более узком значении использует этот термин Коулман: «Хотя идея номоса обеспечивает полезную общую основу для понимания того, как кодируются и интернализируются этические позиции, для своих целей здесь я уточняю его значение, выделяя репертуар повседневных микропрактик, которые группируются вокруг двух различных (и противоположных) этических моментов: инкультурации и кризиса разрыва (punctuated crisis)».[171] Инкультурация понимается здесь в антропологическом значении — как относительно бесконфликтная социализация посредством усвоения и принятия определенных норм и знаний, как эксплицитных, так и фоновых. Кризисы разрыва обозначают ситуацию конфликта в интерпретации тех или иных общих положений: разделяя общие этические положения, хакеры не всегда соглашаются по поводу их применения в конкретных ситуациях.
Ф. Джеймисон обращает внимание на сходство рассуждений Шмитта о номосе с идеями Э. Гуссерля: «Для Гуссерля упадок начинается с отделения геометрии ([что можно также толковать как ее] забвение и/или вытеснение) от экзистенциальной землемерной практики в древнем Египте. Шмитт диагностирует сходное вырождение правовой традиции, разорвавшей связи с грубым географическим фактом Landnahme, то есть захватом и присвоением земли как таковой».[172] Подобная конкретность, проистекающая из его теллуричности, в дальнейшем приписывается Шмиттом и деятельности партизана в целом. Как пишет немецкий исследователь, еще со времен античных софистов это первоначальное значение номоса стало забываться: «Я хотел бы вернуть этому слову его изначальную силу и величие, хотя с течением времени и даже в самой античности оно утратило свой первоначальный смысл и в конце концов превратилось в бессодержательное всеобщее обозначение любых каким-либо образом установленных или изданных нормативных правил и предписаний. Оно стало использоваться для обозначения различного рода уставов, положений, мероприятий и декретов».[173] Шмитт принипиально критикует перевод номоса как «закона» за позитивистскую установку: «Применительно к современному международному положению оно выражает лишь искусственный характер таких сугубо позитивистских понятий, как установленное (Gesetzte) и должное, т. е. голую волю к осуществлению, или — говоря языком социологии Макса Вебера — волю к реализации возможности принуждения. Nomos же происходит от глагола nemein, означающего как „разделять“, так и „пасти“. Поэтому номос — это тот непосредственный образ, который делает пространственно зримым политический и социальный порядок того или иного народа».[174] Далее Шмитт развивает идею влияния пространства на устанавливающийся в его рамках тип порядка (один из возможных вариантов перевода понятия «номос» на русский) на протяжении европейской и в дальнейшем — мировой истории на примере эволюции представлений о международном праве и международных отношениях на протяжении XVII–XIX вв. в свете противопоставления земли и моря как двух принципиально отличных друг от друга способов организации пространства. «Земля и море не только имеют различные способы ведения войны и различного рода театры военных действий, но и развили разные понятия о войне, враге и трофеях».[175] Отметим, что сама концепция Шмитта об истоках и основах правовых систем выглядит эвристически значимой, но в то же время дискуссионной, оставаясь при этом предметом геополитических и историософских интерпретаций. Так, Ф. Джеймисон указывает на возможность ее интерпретации в качестве «периодизирующей и структурной категории… демонстрирующей семейное сходство не только с марксистским „способом производства“, но и с фукоистскими „историческими эпистемами“».[176] Конечно, ее потенциал в качестве универсальной модели объяснения исторического процесса вызывает ряд вопросов. Вместе с тем идея о связи пространства и происходящих в ее границах и во многом порождаемых им социальных порядков (в том числе — порядков ведения войны) представляется достаточно продуктивной. Особенно интересно она выглядит применительно к рассуждениям о специфике деятельности партизана и порядках партизанской борьбы.
Рассуждая о теллуричности партизана, Шмитт обращает внимание на обусловленность партизанской борьбы взаимодействием партизан с территорией («почвой»), с местным населением, а также с географическим своеобразием региона (горы, лес, джунгли или пустыня).[177] К сожалению, Шмитт не конкретизирует этот сравнительный ряд партизанских территорий, но вполне возможно предположить, что различные типы пространства могут накладывать свой отпечаток на специфику ведения в их рамках партизанской борьбы. Так, современные исследователи партизанского движения в Восточной Европе периода Второй мировой войны отмечают его связь и обусловленность особенностями регионального ландшафта, существенно отличающегося от более урбанизированного западноевропейского аналога — «недоосвоенные сельские территории с густыми лесами, раскинувшимися болотами и высокими горными хребтами».[178] Интересно отметить, что Шмитт, настаивая на важности теллурического понимания партизана, ссылается как раз на опыт человека из региона Восточной Европы — поэта Ч. Милоша (1911–2004), участника польского подполья в годы войны.[179] И хотя, рассуждая о партизанской деятельности в этом регионе, как правило, обращают внимание на события в лесной местности, мы хотели бы заострить внимание на специфике болотистой местности, особенно применительно для белорусского случая.
Образ болота встречается в самых разных культурах (в которых, к слову, существует большое количество названий для обозначения соответствующих территорий в зависимости от степени их заболоченности). Сам образ является полисемантичным: преобладающими, как правило, выступают негативные значения, связывающие болото с застоявшейся, нездоровой, опасной водной стихией; вместе с тем встречаются и более позитивные интерпретации болота как природного, жизненного начала, в частности, подобные идеи распространены среди представителей феминистского и экологического движений.[180] Концепт и метафора болота становятся предметом междисциплинарного исследования — например, тематический сборник, посвященный анализу болота как культурного пространства и частичному переосмыслению сложившихся по его поводу штампов.[181] Метафора болота является достаточно распространенной в политическом дискурсе, в частности, в западноевропейской традиции (фр. Marais) она восходит как минимум к ироническому обозначению представителей депутатского большинства в Конвенте периода Французской революции, не обладавшего явно выраженными политическими предпочтениями и ситуационно примыкавшего к одной из более сильных группировок. В русском языке термин болото («блато») достаточно активно используется в церковной традиции, устойчиво ассоциируясь с низостью и моральной нечистотой. Начиная с XVIII в. слово приобретает соответствующие социальные коннотации (при этом частично сохраняя и географическое значение), его семантика трансформируется. Как показывают исследования данных Национального корпуса русского языка, метафора болота, как правило, используется для обозначения: «(1) провинциальной глуши, (2) малой родины, (3) застоя общественно-политической жизни, (4) общества с извращенными нравами; (5) коллектива, в котором царят интриги и нечестные способы конкуренции; (6) семейного быта».[182] Можно предположить, что некоторые из этих характеристик могут быть отнесены и к процессу партизанской деятельности: так, последняя осуществляется на локальной, провинциальной территории «малой родины»; способы ведения партизанской борьбы также порой выходят за пределы норм и установлений как мирной жизни, так и регулярных боевых действий, что, в свою очередь, ведет к определенной трансформации нравов и этических представлений.
Белорусские территории до сих пор изобилуют лесами и болотами, Беларусь исторически является одной из наиболее увлажненных стран Европы, а процессы мелиорации осуществлялись на протяжении XIX–XX вв., особую интенсивность они приобрели в послевоенный период.[183] Образ болот и тематика жизни на болоте широко представлены в белорусской литературе довоенного периода, в том числе и в связи с деятельностью партизан. В качестве примера можно привести повесть Я. Коласа «Трясина», посвященную партизанской борьбе в период советско-польской войны, центральным персонажем произведения является реально существовавший человек — Василий Исаакович Талаш («Дед Талаш», 1844–1946), впоследствии ставший партизаном и в период Великой Отечественной войны (будучи, по некоторым данным, самым возрастным участником партизанской борьбы). Болото и лес, наряду с деревней — наиболее распространенные локации, описывающиеся в произведениях, посвященных партизанской тематике. Интересно отметить, что термин «лесные братья», непосредственно связывающий партизанскую вооруженную борьбу с лесом, устойчиво ассоциирующийся с антисоветскими формированиями, действовавшими как на территории Беларуси, так и в других регионах страны. Соответственно советские партизаны, в свою очередь, могли бы быть названы «люди на болоте» — по названию романа (1962) белорусского писателя Ивана Павловича Мележа (1921–1976), посвященного довоенной жизни полесской деревни. Конечно, ни реальные партизаны, ни их литературные образы не действовали исключительно на болотах, однако труднодоступность болот, дополнительные сложности и опасности передвижения по болотной местности часто использовались партизанами как дополнительный элемент защиты и маскировки. Более того, рискнем предположить, что образ болота может быть рассмотрен как эвристически нагруженная метафора для описания партизанской деятельности в целом, а также для характеристики этических моментов, связанных с партизанским движением.
Обратившись к описанию войны и конкретно партизанского движения в послевоенной белорусской литературе, мы столкнемся с целым рядом существенных изменений в репрезентации самого движения и, что существенно для нашего исследования, — этики партизана. Наиболее ярко подобные изменения проявляются в творчестве классика послевоенной белорусской литературы, писателяфронтовика Василя (Василия Владимировича) Быкова (1924–2003). Характеризуя его творчество, исследователи отмечают близость его произведений работам писателей-экзистенциалистов, в частности Ж.-П. Сартра.[184] Сам Быков, в переписке с другим писателем-фронтовиком Алесем Адамовичем (1927–1994), признавал осознанное обращение к проблематике экзистенциализма как философско-литературного направления,[185] особенно выделяя при этом повесть «Сотников». В центре этого произведения — два партизана, Сотников и Рыбак, попадающие в плен к представителям коллаборантов («полицаям») и поставленные перед сложным выбором: принять сотрудничество с противником либо отказаться от него, что чревато смертью. Один из них, Рыбак, постепенно, шаг за шагом, начинает взаимодействовать с неприятелем, в конце переходя на их сторону и принимая участие в казни своего товарища, другой же, Сотников, до конца отказывается от сотрудничества и в конце концов погибает. Как показывает писатель, моральный выбор, как правило, не оказывается одномоментным, напротив, он часто сопряжен с внутренними поисками и может быть неоднозначен по своим последствиям. При этом автор избегает однозначных моральных оценок, абсолютизации категорий добра и зла, друга и врага и т. д. Что интересно, сам Быков впоследствии рассуждает о своей партизанской повести в более общих категориях: «Эта повесть целиком созрела в настоящем, нашем времени. Я кожей, нервом почувствовал (что понятно), что значит жить в ситуации, когда ничего не можешь, лишен всех возможностей не только както влиять на обстоятельства, жизнь, но и хотя бы с ничтожною долей на успех сохранить свою независимость от этого злобного и хищного мира. И я построил сходную модель на материале партизанской войны (вернее, жизни в оккупации), взял Сотникова и Рыбака и показал, как оба обречены, хотя оба — полярно противоположные люди, — такова сила обстоятельств. Не скрою, здесь замысел — от экзистенциализма, каким я его представляю».[186]
Вернемся к осмыслению Шмиттом номоса как определенного упорядочивающего принципа, связанного со взаимодействием человека и природного ландшафта. Сам Шмитт пишет об основополагающем для европейского международного права «номосе Земли», регулировавшего отношения между государствами и нормировавшего порядок ведения боевых действий. Современные же войны, и прежде всего деятельность партизан, очевидным образом не вписываются в эти нормативные рамки и ставят сложившийся порядок под сомнение. «В партизанской борьбе возникает сложно структурированное новое пространство действия, поскольку партизан борется не на открытом поле сражения и не в той же плоскости открытой войны с фронтами. Он, скорее, заставляет вступить своего врага в другое пространство. Так он добавляет к поверхности регулярного, обычного театра военных действий другое, более темное измерение, измерение глубины.[187] И, далее, Шмитт приводит «неожиданную, но от этого не менее эффективную аналогию с подводной лодкой».[188] И хотя автор пытается провести строгое различие между сушей и морем и настаивает на исключительно земной, теллурической сущности партизана, все же сложно отделаться от представления об определенном синтезе принципов моря и земли в деятельности партизан. Неожиданный эвристический эффект здесь может выполнить метафора еще одного теоретика партизанской борьбы, Мао Цзэдуна (1893–1976), который «сравнивал партизан с „рыбой“, плавающей в „море“, которое представляет собой весь остальной народ. Смысл данного сравнения состоит именно в том, что море не обладает качествами, отличающими одну его часть от другой».[189] При этом стоит отметить, что рыба может водиться не только в море или реке, но и на болоте, в глубинах которого также можно спрятаться. Болото, в свою очередь, как бы соединяет элементы земной и водной стихий, одновременно скрывая за спокойной поверхностью глубину и непредсказуемость. В традиционной белорусской культуре болото рассматривалось как беспорядочная смесь воды и земли, первоэлементов, из которых в дальнейшем был создан Космос, болото воспринималось как опасное место, населенное нечистью.[190] Важная характеристика болота — его зыбкость, отсутствие твердой почвы под ногами, оно представляет собой, используя заглавие известной книги Льва Исааковича Шестова (Иегуда Лейб Шварцман, 1866–1938), «апофеоз беспочвенности» в значении отсутствия устоявшихся принципов, характерных как для мирного времени, так и для регулярной войны. Все это переносит акцент на индивидуальный выбор участника партизанской борьбы. В принципе, подобные аналогии вполне уместны по отношению к идеям Шмитта, чью позицию исследователи сравнивают с «политическим экзистенциализмом»,[191] а фигуру партизана рассматривают как «пронзительный пример лишенности политической основы».[192] Неожиданно философски нагруженную интерпретацию метафоры болота предлагает Ф. Ницше: «Требование „свободы воли“ в том метафизическом, раздутом смысле… желание самому нести всю без изъятия ответственность за свои поступки, сняв ее с Бога, с мира, с предков, со случая, с общества, есть не что иное, как желание быть той самой causa sui и с более чем мюнхгаузеновской смелостью вытащить самого себя за волосы в бытие из болота Ничто».[193] Любопытным образом пересекается с этой сентенцией фрагмент из повести «Сотников», описывающей бегство героя из немецкого плена: «Не обращая внимания на опять раздавшиеся выстрелы, а также ветки, раздиравшие его лицо, он долго бежал, пока не забрался в болото. Деваться было некуда; и он влез в кочковатую, с окнами стоячей воды трясину, из которой уже никуда не мог выбраться. Там он понял, что если не утонет, то может считать себя спасенным. И он затаился, до подбородка погрузившись в воду и держась за тоненькую, с мизинец, лозовую ветку, все время напряженно соображая: выдержит она или нет. Если бы ветка сломалась, он бы уже не удержался, силы у него не осталось. Но ветка не позволила ему скрыться с головой в прорве, мало-помалу он отдышался и, как только вдали затихла стрельба, с трудом выбрался на сухое».[194] В определенном смысле заход на территорию болота может быть рассмотрен как готовность подвергнуть свою жизнь опасности. Например, в статье военного периода Я. Купала описывает, как в начале войны «женщины уносили маленьких детей — Пусть лучше в болоте погибнет, чем достанется немецким фашистам».[195]
Интересно отметить, что в своих поздних произведениях Быков регулярно обращается к образу болота. Одна из его повестей так и называется — «Болото». В ней описывается, как группа советских военнослужащих забрасывается в тыл, чтобы встретиться с партизанами, однако их сбрасывают не в условленном месте и на протяжении всего произведения военные находятся в ситуации неопределенности по отношении к местам, в которые они попали, к людям, с которыми они встречаются (командир группы отдает приказание убить местного мальчика, который показал им дорогу для партизан, поскольку не уверен, не сообщит ли тот об этом врагу), да и к самим себе (по мере повествования мы узнаем непростые подробности прошлого действующих лиц), заканчивается все трагически — группа попадает под дружественный огонь своих партизан. «Все, что ни повидится ночью, на деле — причудливое и фальшивое. Ночью каждый куст кажется загадочным, каждое пятно издали таит в себе подозрительный знак. Вернее в ночи слух, но и он нередко подводит, выдавая кажущееся за действительное».[196] Столь философски нагруженное описание подчеркивает сложность партизанской активности, которая постоянно ставит под сомнение казавшиеся вполне очевидными представления о мире, в том числе и морального характера — оказывается сложным найти обоснование для своих действий в представлениях из области мирной жизни или в официальных предписаниях. Партизан, поставленный в чрезвычайные условия, оказывается вынужден на свой страх и риск пробираться через метафорическое болото, постоянно ища для себя опору и основание. Важная характеристика болота — его зыбкость, отсутствие твердой почвы под ногами, в значении отсутствия устоявшихся принципов, характерных как для мирного времени, так и для регулярной войны. Все это переносит акцент на индивидуальный выбор участника партизанской борьбы. Эта специфика «партизанской этики» была проиллюстрирована на примерах из произведений В. Быкова, для которых характерен акцент на морально-экзистенциальной проблематике, индивидуальном моральном опыте, личном выборе в экзистенциальной ситуации и необходимости самостоятельного поиска решений в морально неоднозначных ситуациях. Таким образом, для концептуализации партизанской деятельности в ситуации неопределенности и сопряженных с ней этических проблем предлагается использовать метафору «номос болота», развивающую соответствующую терминологию К. Шмитта.
В этом отношении важно зафиксировать принципиальные изменения, произошедшие в художественном описании нормативных моделей нравственного выбора в ситуации партизанской войны. Во-первых, официальная советская довоенного периода, представленная в художественных произведениях, рассматривающая партизанскую деятельность в контексте норм классовой и национально-освободительной борьбы. Во-вторых, официальная советская военного периода, представленная в нормативных документах, публицистике, художественных произведениях военного времени, рассматривающая партизанскую деятельность как разновидность коллективной деятельности по восстановлению нарушенного нормального жизненного порядка в соответствии с принципами талиона. В-третьих, официальная послевоенная, представленная преимущественно в художественных произведениях, делающая акцент на индивидуальном моральном выборе и подчеркивающая локальную идентичность партизан. Если первые две делают акцент на коллективном характере партизанской этики и обращаются к универсальным принципам классовой или народной борьбы (в итоге, впрочем, во многом сводящиеся к архаическому принципу талиона), то в последнем случае речь идет об индивидуальном выборе в неопределенной ситуации, когда претендующие на универсальность моральные принципы либо не способны выполнять свои функции, либо сам субъект в силу определенных причин отказывается прибегать к ним. Интересным в данном контексте оказывается обращение к локальной составляющей послевоенного художественного дискурса, часто представлявшего партизан как местных жителей, «тутэйшых» (русск. «тутошних», «местных», «здешних»). Подобная локализация партизанской идентичности в случае БССР имела и определенную политическую подоплеку в рамках общесоюзной конфигурации властных отношений. Вместе с тем она же может быть рассмотрена как попытка выделить партизана из глобального универсалистского идеологического нарратива, расположить его в конкретных исторических обстоятельствах и на определенной территории. Эта попытка отхода от универсалистского нарратива и этики, базирующейся на универсалистских принципах, тем не менее приводит к ситуации индивидуального морального выбора, параллельно с этим способствуя развитию субъективного начала. Интересно отметить, что в произведениях Быкова раскрытие сложного и противоречивого мира действующих лиц — партизан часто происходит в необычных и даже экстремальных ситуациях нахождения в плену, допроса, угрозы для жизни. Выскажем предположение, что в данном случае речь может идти не только о художественном приеме, способствующем раскрытию характеров персонажей, но и о попытке художественно зафиксировать ситуации и механизмы формирования особого типа субъективности. В частности, можно сослаться на работы российского исследователя О. Хархордина, который во многом продолжает программу исследования исповедальных практик М. Фуко в процессе становления западноевропейской субъективности. Так, Хархордин пишет о значимости публичного коллективного обсуждения, как правило, в мирное время для становления субъективности советского человека.[197] Можно отметить, что в партизанских отрядах также большую роль играли коллективные собрания, выполнявшие важные дисциплинарные функции: «Применялись все меры дисциплинарного воздействия согласно соответствующим уставам и положениям Красной Армии. Большое значение имело общее собрание отряда, на котором разбирались провинившиеся партизаны».[198] В произведениях Быкова подобные функции, как правило, выполняют сцены допроса, которые также демонстрируют изощренную диалектику правды и лжи и высокую степень рефлексивности по отношению к проговариваемому, а также ставят фундаментальные вопросы экзистенциального характера. Гипотетическая ситуация допроса со стороны фашистов, которым не следовало выдавать секретные сведения (часто — о местонахождении солдат или партизан), была распространена в послевоенной советской культуре как своеобразный мысленный эксперимент, проверяющий человека на стойкость убеждений и силу моральных качеств. В повести Быкова «Сотников» реальный допрос партизана коллаборантом чередуется с воспоминанием из детства, в котором главный герой вынужден признаваться отцу, что без спросу брал его боевое оружие. Но в случае допроса партизана, против которого отсутствуют очевидные доказательства, ситуация становится более сложной и рефлексивно изощренной. Таким образом, можно предположить, что обстоятельства допроса, ставящие перед героем проблему непростого и неоднозначного морального выбора, способствовали становлению его субъективности.
Для лучшего понимания особенностей диалектики истины и лжи в описании партизан в произведениях В. Быкова обратимся к известным примерам из области философского анализа моральных дилемм, непосредственно связанных с обсуждением вопросов истины и лжи в ситуации заключения или угрозы. Первый из них связан с так называемой «дилеммой заключенного» (англ. prisoner’s dilemma) — разновидностью интеллектуальной модели или мысленного эксперимента, популярного в теории игр, моральной философии, политической науке и т. д. Существует большое количество формулировок условий дилеммы, в данном случае мы сошлемся на вариант, предложенный в энциклопедической статье Р. Г. Апресяна: «Теоретическая идея, отраженная в этой модели, состоит в том, что личный интерес может препятствовать достижению коллективной цели, которую каждый из включенных в ситуацию индивидов рассматривает как отвечающую его личным интересам. <…> Два заключенных обвиняются в совершении преступления. Они находятся в разных камерах и не имеют возможности общаться друг с другом. Они знают, что у следствия нет достаточных оснований для обвинения. Окружной прокурор, желая вызвать признание, делает каждому из подследственных следующее предложение: если каждый из них признается в преступлении, то они будут приговорены к наименьшему сроку в три года; если ни один из них не признается в преступлении, то оба получают по пять лет тюрьмы; если один признается, а другой — нет, то признавший вину приговаривается к десяти годам, а другой отпускается на свободу. Как очевидно, общий интерес подследственных состоит в том, чтобы сделать признание и получить трехлетний срок. Тем не менее отстаивание каждым из заключенных своего личного интереса (при понимании взаимовыгодности координации их тактик) ведет к тому, что каждый из заключенных оказывается в лучшем положении, если хранит молчание. Но одновременное молчание обоих не дает наилучшего для них результата. Так что доминирующей стратегией для них оказывается признание. Из „дилеммы заключенного“, как правило, делается вывод, что заключенным не удается скооперироваться, поскольку каждый из них преследует личный интерес… К „дилемме заключенного“ обращаются во многих современных трудах, посвященных теории морали и социальной теории при рассмотрении ситуаций, в которых имеется противоречие между индивидуальными и общими интересами».[199]
Ситуация, описываемая Быковым в повести «Сотников», во многом напоминает дилемму заключенного. Имеются два задержанных человека, которые подозреваются в том, что они партизаны. Каждому из них предлагают признаться в этом и сообщить другую важную информацию (о местонахождении партизанского отряда, его численности и руководстве и т. д.), в случае отказа — угрожают смертной казнью. Интересно отметить, что оба героя повести изначально воспринимают ситуацию допроса в виде своеобразной игры. Один из партизан, Сотников, отказывается принимать участие в этой игре. И хотя по сюжету произведения это описывается как результат его сознательного решения и проявления его характера («Сотников невидяще смотрел на его пальцы и не знал, как лучше: начать игру в поддавки или сразу отказаться от показаний, чтобы не лгать и не путаться. Тем более что в его ложь этот, наверно, не очень поверит»[200]), автор отмечает, что вначале определенную роль в его отказе играют и внешние обстоятельства: «Между тем он чувствовал, что отношения его с этим полицаем уже перешли границу условности и, поскольку игра не удалась, предстоял разговор по существу, который, разумеется, обещал мало приятного».[201] Другой из них, Рыбак, пытается активно участвовать в этой игре: «Он шел на эту игру, чтобы выиграть себе жизнь — разве этого недостаточно для самой, пусть даже отчаянной, игры? А там оно будет видно, только бы не убили, не замучили на допросах. Только бы вырваться из этой клетки, и ничего плохого он себе не позволит. Разве он враг своим?»[202] и «ведь кому не известно, что в игре, которая называется жизнью, чаще с выигрышем оказывается тот, кто больше хитрит».[203] Начиная сообщать допрашивающим интересующие их сведения, Рыбак утешает и оправдывает себя тем, что он не говорит ничего такого, что могло бы причинить какой-либо реальный вред. Однако в дальнейшем он постепенно все больше и больше вступает во взаимодействие с противниками и в конце концов не может отказаться от того, чтобы перейти на их сторону и принять участие в казни своего товарища Сотникова. В данном случае возможны определенные параллели с интерпретацией дилеммы заключенного для ситуации одного участника. В случае одного участника рассматриваются либо изменения его состояния во времени, либо различные и часто противостоящие друг другу внутриличностные желания и мотивы.[204] Интересно отметить, что в отличие от популярных формулировок дилеммы заключенного, в произведении Быкова у героев есть возможность общаться между собой, когда они находятся в одном помещении во время заточения. Рыбак обращается к своему товарищу, предлагает ему согласовать их показания, в том числе сообщить частично истинные сведения, однако Сотников решительно отказывается. «— Слушай, я вроде их обхитрю, — шепнул он, склонившись к товарищу. Тот удивленно раскрыл глаза — широкие белки в глазницах тускло блеснули отраженным светом. — Только нам надо говорить одно. Прежде всего — шли за продуктами. Хутор сожжен, притопали к Лесинам, ну и… — Ничего я им не скажу, — перебил его Сотников».[205] Если использовать современную терминологию, подобную модель поведения можно охарактеризовать как поведение «одиночки» (loner), т. е. человека, который принципиально отказывается участвовать в игре. Как показывают результаты проведенного в 2019 г. исследования с использованием методов компьютерного моделирования, в случае если один из участников занимает позицию «одиночки», то преобладающей стратегией как правило, является решение о сотрудничестве в дальнейшем.[206]
Возвращаясь к переговорам между героями повести, можно обратить внимание на еще один интересный сюжет, также связанный с диалектикой лжи и правды. Рыбак настаивает, что необходимо сообщить некоторые истинные сведения для того, чтобы противники поверили им, а Сотников от этого категорически отказывается.
«— Слушай! Ты послушай меня! Если мы их не проведем, не схитрим, то через день-два нам каюк. Понял? Надо немного и в поддавки сыграть. Не рвать через силу.Сотников, слышно было, будто насторожился, притих, дыхание его замерло — сдается, он что-то обдумывал.
— Ничего не выйдет, — наконец сказал он».[207]
На наш взгляд, можно провести определенные параллели между данным сюжетом и еще одной достаточно известной этической проблемой, сформулированной выдающимся немецким философом И. Кантом в его работе «О мнимом праве лгать из человеколюбия». Вступая в заочную дискуссию с французским мыслителем Б. Констаном по вопросу о необходимости сообщать правду в любых ситуациях, И. Кант формулирует два вопроса: «Первый вопрос: имеет ли человек право быть неправдивым в тех случаях, когда он не может уклониться от определенного „да“ или „нет“? Второй вопрос: не обязан ли человек в показании, к которому его несправедливо принуждают, сказать неправду, с тем чтобы спасти себя или кого другого от угрожающего ему злодеяния?»[208] Немецкий философ дает отрицательные ответы на оба эти вопроса, полагая, что говорить правду есть долг всякого человека вне зависимости от ситуации, в которой от него требуется дать ответ, и даже угроза собственной жизни не может выступать в качестве извиняющего обстоятельства в данном случае. И, далее, Кант последовательно рассматривает и отвергает консеквенциалистский аргумент о благе или зле с точки зрения возможных последствий деяния: «Ведь возможно, что на вопрос злоумышленника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честным образом ответишь утвердительно, а тот между тем незаметно для тебя вышел и, таким образом, не попадется убийце, и злодеяние не будет совершено; если же ты солгал и сказал, что его нет дома, и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на дороге и совершил преступление, то ты с полным правом можешь быть привлечен к ответственности как виновник его смерти. Ибо, если бы ты сказал правду, насколько ты ее знал, возможно, что, пока убийца отыскивал бы своего врага в его доме, его схватили бы сбежавшиеся соседи и злодеяние не было бы совершено. Итак тот, кто лжет, какие бы добрые намерения он при этом ни имел, должен отвечать даже и перед гражданским судом и поплатиться за все последствия, как бы они ни были непредвидимы; потому что правдивость есть долг, который надо рассматривать как основание всех опирающихся на договор обязанностей, и стоит только допустить малейшее исключение в исполнении этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не годным».[209]
В повести Быкова в схожих обстоятельствах оказываются и плененные партизаны. Так, Рыбак сообщает противнику сведения о нахождении другого партизанского отряда, надеясь, то это не причинит названным партизанам вреда. Он информирует об этом Сотникова:
«— Ты брось, не дури. Надо кое-что и сказать. Так слушай дальше. Мы из группы Дубового, он сейчас в Борковском лесу. Пусть проверят.
Сотников задержал дыхание:
— Но Дубовой действительно там.
— Ну и что?
Рыбак начинал злиться: вот же несговорчивый человек, разве в этом дело! Безусловно, Дубовой с группой в Борковском лесу, но оттого, что они назовут место его расположения, тому хуже не станет — полицаям до него не добраться. Остатки же их отряда как раз в более ненадежном месте».[210]
Напротив, Сотников вообще отказывается сообщать какую-либо информацию о партизанах, однако пытается спасти приютившую их местную жительницу, Дёмчиху, говоря, что она не имеет к партизанам отношения, что соответствует действительности.
«Он не знал, как следовало держаться дальше: неудачно соврешь в мелочах — не поверит и в правду.
А правду о Дёмчихе ему очень важно было внушить этому прислужнику, хотя он и чувствовал, что внушить ее будет труднее, чем какую-нибудь явную ложь.
— А если я, например, все объясню, вы отпустите женщину? Вы можете это обещать?
Глаза следователя, вдруг вспыхнувшие злобой, кажется, пронзили его насквозь.
— Я не обязан вам ничего объяснять! Я ставлю вопросы, а вы должны на них отвечать!
Значит, не удастся, — уныло подумал Сотников. Разумеется, из своих рук они никого уже не выпустят. Знакомый обычай! Тогда, наверно, пропала Дёмчиха».[211]
Таким образом, в самом начале общения со следователем Сотников пытается донести до него истинную информацию о невиновности местной жительницы, однако, быстро разочаровавшись в этом, отказывается сообщать другие сведения. Соответственно, с определенной долей условности можно выделить две возможные этические модели речевого поведения в ситуации пленения: отказ от сообщения противнику какой-либо информации, поскольку она может быть использована во вред для других; готовность сообщать противнику определенную информацию, соединяя истинную и ложную информацию для спасения собственной жизни, с надеждой на то, что она не будет использована во вред для других.
Подведем краткие итоги. Было установлено, что тема партизанства, образ партизана, своеобразный «партизанский миф» играет существенную роль для белорусской культуры, в силу развития партизанского движения на белорусской территории в военные годы, участия бывших партизан в послевоенной политической и хозяйственной жизни, представленности партизанской тематики в культуре после войны, использование «партизанской» самоидентификации («республика-партизанка», «народ-партизан»). Исследование показывает, что для «этики партизана», ярко представленной в белорусской советской литературе, и в частности в произведениях писателя-фронтовика В. Быкова, и ставшей одной из основ для формирования белорусской идентичности, характерен акцент на морально-экзистенциальной проблематике, индивидуальном моральном опыте и личном выборе в экзистенциальной ситуации, что отличается от нормативной модели военного времени, ориентирующейся на принцип талиона. Это связанно с размыванием представления о враге в ситуации партизанской деятельности и необходимостью самостоятельного поиска решений в морально неоднозначных ситуациях. При этом ситуация сложного морального выбора для партизан часто происходит в необычных и даже экстремальных ситуациях нахождения в плену, допроса, угрозы для жизни. Это позволяет зафиксировать ситуации и механизмы формирования особого типа субъективности, тесно связанного с процедурами сохранения определенного рода истинной информации, непосредственно связанной с деятельностью партизанского движения.
[166] Hobbs A. Physis and Nomos // Routledge Encyclopedia of Philosophy. London: Routledge, 1998. P. 6510–6511.
[167] Шмитт К. Номос Земли в праве народов jus publicum europeum. СПб.: Владимир Даль, 2008. С. 46.
[168] Там же. С. 46.
[169] Хобсбаум Э. Бандиты. М.: Университет Дмитрия Пожарского, 2020.
[170] Wong W., Brown P. E-Bandits in Global Activism: WikiLeaks, Anonymous, and the Politics of No One // American Political Science Association. 2013. N 11 (4). P. 1015–1033.
[171] Coleman G. Coding Freedom: The Ethics and Aesthetics of Hacking. Princeton: Princeton University Press, 2013. P. 124.
[172] Джеймисон Ф. Заметки о «Номосе» // Социологическое обозрение. 2009. Т. 8, № 2. С. 17.
[173] Шмитт К. Номос Земли в праве народов jus publicum europeum. С. 46–47.
[174] Там же. С. 51.
[175] Шмитт К. Теория партизана: Промежуточное замечание по поводу понятия политического. С. 36.
[176] Джеймисон Ф. Заметки о «Номосе». С. 18.
[177] Шмитт К. Теория партизана: Промежуточное замечание по поводу понятия политического. С. 36.
[178] Shepherd B., Pattinson J. Introduction // War in a Twilight World. London: Springer, 2010. P. 2.
[179] Шмитт К. Теория партизана: Промежуточное замечание по поводу понятия политического. С. 37.
[180] Giblett R. J. Postmodern Wetlands Culture, History, Ecology. Edinburgh: University Press, 1996. P. XI.
[181] Русское болото: между природой и культурой: Материалы международной научной конференции / Ред. М. В. Строганов. Тверь: Изд-во М. Батасовой, 2010.
[182] Леонтьева Т. В., Мокиенко В. М. Метафора болота в характеристиках социума // Вестник Томского государственного университета. 2021. № 465. С. 19.
[183] Желязко В., Лагун Т., Лихацевич А. Развитие сельскохозяйственной гидромелиорации в Беларуси // Природообустройство. 2016. № 4. С. 75–77.
[184] Хусаинова А. Х. Экзистенция свободы выбора и «Лабораторно-онтологический эксперимент» событий войны в художественном творчестве: Ж.-П. Сартр и В. Быков // Вестник КГУ им. Н. А. Некрасова. 2015. № 5. С. 91–95.
[185] Адамович А., Быков В. Диалог в письмах. Окончание // Сибирские огни. 2013. № 11. URL: https://magazines.gorky.media/sib/2013/11/dialog-v-pismah-2.html (дата обращения: 09.11.2021).
[186] Там же.
[187] См.: Шмитт К. Теория партизана: Промежуточное замечание по поводу понятия политического. С. 107.
[188] Там же. С. 108.
[189] Ван Кревельд М. Трансформация войны. М.: Альпина бизнес букс, 2005. С. 309.
[190] Балота // Беларуская мифалогия. Беларуская міфалогія: Энцыклап. слоўнік. Мінск: Беларусь, 2004. С. 41–42.
[191] Wolin R. Carl Schmitt, Political Existentialism, and the Total State // Theory and Society. 1990. N 19. P. 389–416.
[192] Marder M. Groundless Existence. The Political Ontology of Carl Schmitt. London: Blumsbury, 2010.
[193] Ницше Ф. По ту сторону добра и зла // Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: Культурная революция, 2012. Т. 5. С. 146.
[194] Быков В. Сотников // Собр. соч.: В 4 т. М.: Молодая гвардия, 1985. Т. 2. С. 305–452.
[195] Купала Я. Паднялася Беларусь. С. 5.
[196] Быков В. Болото // Дружба Народов. 2001. № 7. URL: hhttps://magazines.gorky.media/druzhba/2001/7/boloto.html (дата обращения: 08.05.2021).
[197] Kharkhordin O. The Collective and the Individual in Russia. A Study of Practices. Berkley: University of California Press, 1999.
[198] Кулик С. В. Категории партизанских отрядов в годы Великой Отечественной войны // Вестник Новгородского государственного университета им. Ярослава Мудрого. 2006. № 37. С. 59.
[199] Апресян Р. Г. Дилемма заключенного // Новая философская энциклопедия. М.: Мысль, 2010. Т. 2. С. 34.
[200] Быков В. Сотников. С. 393.
[201] Там же.
[202] Там же. С. 413.
[203] Там же. С. 414.
[204] Kuhn S. Prisoner’s Dilemma // The Stanford Encyclopedia of Philosophy. 2019 / Ed. E. N. Zalta. URL: https://plato.stanford.edu/archives/win2019/entries/prisoner-dilemma/ (дата обращения: 08.12.2021).
[205] Быков В. Сотников. С. 412.
[206] Yamamoto H., Okada I., Muto M. Effect of Voluntary Participation on an Alternating and a Simultaneous Prisoner’s Dilemma // Physical Review E. Vol. 100 (3). 2019. URL: https://doi.org/10.1103/PhysRevE.100.032304.
[207] Быков В. Сотников. С. 412.
[208] Кант И. О мнимом праве лгать из человеколюбия // Трактаты и письма. М.: Мысль, 1980. С. 234.
[209] Там же. С. 235.
[210] Быков В. Сотников. С. 412.
[211] Там же. С. 385.