Сопоставляемые ниже списки: сербский список, изданный С. Новаковичем,[264] и Ефросиновский список конца XV в., положенный в основу настоящего издания, — не могут естественно отождествляться со списком-оригиналом перевода и списком-архетипом (родоначальником) всех русских списков Александрии. В этом отношении производимые нами постоянные сравнения сербского и русского текстов условны. Они интересны лишь как свидетельство того, какие стилистические черты южнославянского текста казались приемлемыми и какие, напротив, подверглись изменениям и правке на одном из ранних этапов бытования сербской Александрии на русской почве.
Одной из сложнейших проблем, стоявших перед древнерусской литературой, была проблема изображения человеческого характера. Романист нового времени обычно не спешит характеризовать своего героя; читатель познает его постепенно, оценивая его слова и поступки, порой ошибается, поддавшись первому впечатлению, и разочаровывается в нем впоследствии или, напротив, проникается уважением и любовью к скромному и невзрачному на первый взгляд персонажу.
Средневековый читатель был в значительной мере лишен возможности сам постигать и оценивать героя, автор навязывал ему готовую, обычно трафаретную характеристику.[265] Так и в Александрии, с первых ее строк мы узнаем, что Александр «красен и смирен, благонравен», что он исполнен «естественной добродетели» и чужд помыслов о «славе и богатстве». Александр «долготерпелив», целомудрен и мужествен, сообщает нам далее автор, нимало не заботясь о том, что изображенные им далее поступки Александра опровергают эту характеристику. Так, Александр, якобы смотрящий на славу и богатство как на «тленное и мимотекущее», становится «самодержцем» «всей вселенной» и у покоренных народов непременно требует большой дани.
Интересно, что русский редактор несколько дополнил перечень добродетелей, приписанных Александру южнославянским автором. Так, он приписал Александру смирение и целомудрие, «благообразность», т. е. внешнюю привлекательность, заменил «благонравием», отчего разрушился логичный образ южнославянского текста: все, смотревшие на него, видели его красоту и привлекательность («красьнь же и благообразьнь кь вьсемь зрештимь его бе» — Нов., стр. 2); ср. русский текст («красен и смирен, благонравен и ко всем зрящим его», л. 20), где внешние и духовные качества смешаны. Зато образ стал еще более привычен русскому читателю: традиционный эпитет характеристик «смирен» не раз встречался ему в летописи; например: «так бяше блаженый сь князь тих, кротък, смерен и братолюбив»;[266] «В се же лето преставися Иоан митрополит... смерен же и кроток, молчалив»;[267] «Бе бо (Ян Вышатич, — О. Т.) мужь благ, и кроток и смерен»;[268] «Так бе блаженый сь князь правдив, щедр, кроток, смерен»[269] и т. д. Мы встречаемся здесь с характерной чертой древнерусской (как, вероятно, и любой другой средневековой) литературы, которую принято называть «литературным этикетом». Проявления литературного этикета, т. е. литературного канона, устанавливавшего, что надо изображать (так называемый «этикет ситуаций») и как надо изображать (этикет словесных формул изображения), очень многообразны.[270] Одним из требований этикета и была характеристика человека — будь это реальное лицо в летописном рассказе или полулегендарный святой в житийном повествовании — с помощью определенных устойчивых («традиционных») эпитетов.
С подобными традиционными эпитетами и более сложными устойчивыми литературными формулами мы встречаемся в Александрии постоянно.
Так же традиционны, например, и портретные характеристики Александрии. Александр «красен» (красив), «красна» Олимпиада, «паче всех жен краснейши» Роксана — так скупо обрисована внешность основных героев Александрии. Подробнее говорится лишь о Поре, который, по словам Филона, «телом убо велик есть и очима зерк и сожмарлив» (л. 145). Но эта характеристика лишь производит впечатление необычной: она создана русским редактором (в сербском тексте: «тела убо велика есть и дебела, иако убо зело, нь гнила». Нов., стр. 105) в традиционной для оригинальных русских летописей и переводных хронографов манере. Описание лица, фигуры и глаз — обычные компоненты летописного портрета. Например: «дебел теломь, чермен лицем, великыма очима»;[271] «взором (т. е. с виду, — О. Т.) красен и телом велик»;[272] «лицем красен, очима светел и грозен».[273] Сходный отбор деталей находим и в «коллективном портрете» рязанских князей: «лецем красны, очима светлы, взором грозны».[274]
Эти обобщенные характеристики происходят не от неумения увидеть и описать действительно индивидуальные черты исторических лиц или литературных персонажей, а от осмысленного стремления следовать в характеристиках традиции, определенным «нормам», все тому же «литературному этикету». Писателю древней Руси были известны и иные приемы изображения внешнего облика героев; таковы, например, портретные характеристики Хроники Иоанна Малалы, переведенной еще в домонгольской Руси: «Елень бо (Елена, героиня греческого эпоса, — О. Т.) телом предобра и възрастом, добрососа, чиста акы снег, млада плотию, доброма бровма, доброноса, добралика, русовласа, нажелть, великома очима...»;[275] «Агамемнон бе велик, чист, доброносен, густобрад, чръновлас, велеок, книжен, веледушен, благороден».[276] В оригинальной древнерусской литературе такие портреты крайне редки. К числу их относится, например, характеристика князя Владимира Васильевича: «... возрастешь бе высок, плечима великь, лицемь красен, волосы имея желты, кудрявы, бороду стригыи, рукы же имея красны и ноты...».[277] Портреты Александрии, как видим, исполнены в этикетных традициях славянской литературы.
Анализируя приемы изображения человека в литературе XIV—XV вв., Д. С. Лихачев писал: «В центре внимания писателей конца XIV—начала XV века оказались отдельные психологические состояния человека, его чувства, эмоциональные отклики на события внешнего мира. Но эти чувства, отдельные состояния человеческой души не объединяются еще в характеры. Проявления психологии не складываются в психологию. Следующее объединяющее начало — характер человека — еще не открыто... Психологические состояния как бы „освобождены“ от характера. Они могут поэтому меняться с необычайной быстротой, достигать невероятных размеров. Человек может становиться из доброго злым, при этом происходит мгновенная смена душевных состояний».[278]
Эта «освобожденность от характера» очень наглядна в Александрии; не стремясь изобразить всю сложность человеческих чувств, корректируемых индивидуальным характером, автор ограничивается традиционными, этикетными формулами, долженствующими передать гнев и радость, скорбь и умиление. Так, в совершенно одинаковых выражениях передано чувство гнева, охватывавшего Александра и Дария при чтении «грамот» противника: «Александр же, слышав писание то, тогда ярости и гнева исполнися, похватив грамоту и раздравь ю» (л. 42); «Царь же (Александр, — О. Т.) ярости и гнева наполнися» (л. 48); «Дарей же грамоту прочет, ярости и гнева исполнися» (л. 71 об.).
Так же традиционны, лексически стереотипны и изображения других эмоций. Чувство радости передается обычно формулой «радостен бысть (быв)»: «царь Филипп радостен же бысть зело» (л. 37); «приат и прочет (грамоты, — О. Т.) велми радостен быв» (л. 45); «Сие славное сретение царь Александр видев, радостен быв велми» (л. 57); «Александр же^ сия дивные глаголы слышав, радостен бысть зело» (л. 59); «Александр же, сон видев, радостен бысть зело» (л. 85 об.—86) и т. д. Интересен в этой формуле распространенный в средневековой литературе «максимализм»: если радостен, то обязательно «зело» или «вельми», если плач, то обычно «велик», если кому-либо приносят дары, то обязательно «многоценны» или «велики».
В традиционных выражениях описывается в Александрии и зарождение любовного чувства. Нектонав, увидев Олимпиаду, «красотою лица ея уязвися, яко стрелою устрелен бысть во сердце любовию» (л. 25 об.); царь Анакорнос также «устрелен бысть красотою жены Филиппа» (л. 36 об.). Характерно, что почти теми же словами расскажет автор и о любви Александра к Роксане, хотя всячески подчеркнет, что их чувства не идут ни в какое сравнение с любовными помыслами Нектонава или Анакорноса. Любовь пришла к Александру мгновенно: когда умирающий Дарий вручил ему свою дочь, Александр «с престола встав и Роксану за руку прием, всем сердцем полюбивь ю, и сладко целовавь ю», и с того момента также оказался «устрелен во сердце женскою любовью». Не скрывает Александр, что взял Роксану в жены, «безмерную красоту лица ее видев». И все же, несмотря на традиционность в изображении всех любовных коллизий, в Александрии есть серьезная попытка сказать о любви нечто большее. Любовь смягчила суровую душу воина Александра: до тех пор, пока женская любовь не «объяла» мое сердце, пишет он матери, я «никако не помыслих о домашних и ни во что же вменях, где убити мя хотят, где ли аз убити хотех» (л. 108—108 об.). О глубине и силе своего чувства скажет Александр в предсмертном обращении к Роксане: «Отнели же совокупихся с тобою и толико извещение сердца моего показах к тебе, яко же ни един мужь жене своей» (л. 190). Так, наряду с этикетными изображениями мы встречаем в Александрии и попытки подчеркнуть индивидуальное, частное, попытки создания характера.
Тема непрочности человеческого счастья, превратностей судьбы, перед которой бессилен даже могучий «самодержец вселенной», — одна из центральных в Александрии. Поэтому автор особенно охотно изображает переживания человека, застигнутого горем среди счастья и удач, или наоборот, обретшего надежду в минуту отчаяния. «Несть бо радости, иже не пременится на жалость», — скажет автор в самом начале Александрии по поводу крушения государства Нектонава (л. 23). «Несть на земле радости, иже не преложится на жалость», — повторит ту же мысль Пор, узнав о поражении могущественного Дария (л. 100), а Дарий, получив его помощь, придет «мало некако от великиа скорби в малую радость» (л. 100 об.). Но тщетны надежды Дария: Персиду постигает участь Египта. Вот Александр помогает попавшему в беду Кандавкусу, и тот, счастливый, говорит македонскому царю: «Отколе образ твой сподобихся видети, вся прилучившаяся мне скорбь на радость пременися» (л. 154). А сам спаситель Кандавкуса, Александр, «прискорбен бысть, отнели же ему смерть провозвестися». «Всяк бо человек, смерть свою проповедует, радость на жалость пременует», — объясняет автор. Так, казалось бы, чисто этикетный прием — изображение сходных ситуаций в сходных словесных формулах — приобретает здесь новое звучание: он становится лейтмотивом, организующим произведение, заставляющим читателя на новых и новых примерах находить подтверждение авторской мысли о бренности земного счастья и могущества человека.
И все же автор Александрии смог по-своему, живее и ярче, чем это допускалось литературными канонами, передать различные эмоции своих героев. Вот Нектонав, убедившись во время гадания, что волшебные чары бессильны задержать вражеское нашествие, «в недоумение впад и восплакася» (л. 23); с нетерпением и надеждой ждет помощи Нектонава Олимпиада: «Что ми труд даеши человече? Аще возможно ти есть творити, и не медли!» — торопит она его (л. 25 об.); смущенно встречает веселящийся на брачном пиру Филипп Александра — «в раскаяне быв о том и поник лицем на землю» (л. 34 об.); тревога за надменную самоуверенность Дария звучит в словах персидского посла Кандаркуса, привезшего смелый ответ Александра на грамоту персидского царя: «Не подобает ти, царю, такую грамоту прием, смеятися ей, в малолетней юности многолетну старость видех, не исторгнеши ли кипариса млада, а о старом и не трудися» (л. 43—43 об.).
Мастерски передает автор и раздумья своих героев. Напомним хотя бы размышления Александра после вещего сна, предвещавшего ему скорую смерть: «И сия помышляя, царь Александр в недоумении пребываше, глаголя в себе: „Когда постигнет мене смерть, и кто мне памят сътворить по смерти моей? Будет ли телом востание паки, ли не будет?“... Дивляше бо ся, глаголя: „Како согнившуся телу и распадшуся костем, в то же ли бытие пакы приидет?“» (л. 173). Перед нами проходит целая вереница сменяющих друг друга эмоций: то это грустное раздумье о возможности забвения его величия и славы, то тревожное недоверие к обещанному «телом встанию», и тут же удивительно тонко найденная деталь — Александра волнует мысль: а что если его «премудрый разум» вернется не в его тело и он, Александр, не будет уже гармонически сочетать физическое и духовное совершенство, как при жизни?
А завершает этот внутренний монолог псалом: «Возвеличишася дела твоя, господи, вся премудростию сътворил еси» — грустный итог тяжелых раздумий неубежденного, протестующего, но бессильного перед неумолимым роком человека.
Тревогу матери за сына, находящегося в дальнем и опасном походе, передает автор в письме Олимпиады, интересном примере экспрессивноэмоционального стиля в Александрии: «... отнели же в Макидонии видения твоего сладкаго разлучихся, — пишет Александру мать, — оттоле сердце мое и душа моя рать межю собою сътвориша велику, и умирити их не возмогох. Да всегда слезами горкыми тружаема есмь, твоего помышляю разлучения, о сыну мой, вся царская богатьства и злато ни во что же вменяю, не зряще тебя, сладчайшаго моего света...» (л. 177 об.).
Интересны и лирические монологи Александрии, в которых также сухой повествовательный стиль уступает место эмоциональному, насыщенному яркими образами и экспрессией: «О Александре, всего света царю и храбры господине, — плачет над телом мужа Роксана, — ... не зриши ли мене, поне в чужей земли оставил мя еси, а сам, яко солнце с солнцем под землю зашел еси!... О земле и основание вечных утвержений, горы же и холми, плачитеся со мною днесь и поточите источници слезы, дондеже езера наполнятся и горы напьются пелыни, ибо и горести всякиа горчайши мне зело днесь» (лл. 192 об.—193).
Было бы ошибочно, однако, полагать, что плач этот совершенно самобытен. Он также подчинен этикету плачей, совпадая своей образной системой с древнерусскими плачами, которые в свою очередь находят параллели с народными плачами и причитаниями.[279]
Интересно сопоставить, например, некоторые образы из плача Роксаны с образами плача Евдокии в «Слове о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича»:
Перед нами особого рода этикетность — не этикетность устойчивых формул, а этикетность образов: сравнение умершего с заходящим солнцем, обращение к людям и природе с просьбой разделить горе вдовы, «плакаться» вместе с ней, ибо горе ее «горчае» всех других. Наличие параллелей сербского текста Александрии с созданным на русской почве плачем Евдокии говорит об общности этикетных формул плача в литературе и фольклоре разных народов.
Лиричны интимные обращения Александрии: «Свете очима и душа моя, милый живот, Олимпиада царица...» — обращается Филипп к Олимпиаде (л. 24 об.); «Душе и сердце и милый животе, свете очию моею, вселюбезная моя дщи Роксана!» — говорит дочери Дарий (л. 105). Сходны и обращение Олимпиады к Александру «Вселюбезный мой сыне и милый свете очима моима» (л. 176), и обращение ее к Роксане (л. 180 об.), и, наконец, предсмертные слова Александра к жене. Во всех этих обращениях присутствует оборот «свет очима моима», а в двух из них (лл. 24 об. и 105) встречающийся в тексте Ефросиновского вида оборот «милый животе» (сравни позднейшее «жизнь моя»). Сходные обращения — «утроба моя», «животе мои» и «живот мой драгый» — есть и в плаче Евдокии; редактор добавлял, следовательно, привычные для русского читателя формулы интимного обращения.[281]
Большей разработанностью стиля ораторской прозы, в котором древнеславянские литературы являлись наследниками и продолжателями античных и византийских традиций, объясняется, видимо, резкое отличие стиля обращений, диалогов, посланий от повествовательного стиля романа.
Слова автора, вводящие речь персонажа, обычно традиционны, эмоционально бесцветны. Это в подавляющем большинстве случаев обороты «рече же к нему», «он же к нему рече», «и рече» и т. д. Иные глаголы, вводящие прямую речь («возопити», «глаголати»), встречаются редко.
Редки и немногословны описания жеста или мимики, например: «Въстав же, Александр кубець в руце свои прием и, прослезився, к Филипу рече» (л. 78 об.); «Сию грамоту пред Дарием прочтоша, ко властелем своим озреся, рече» (л. 95); «И сих увидев, Дарей пренеможе душею и болев сердцем, и много плакався, Роксану за руку ем и жалостно притщца к своему сердцу и рече» (л. 105) и т. д.
Иногда и жест становится «универсальным»; таково, например, покачивание головой, выражающее самые различные чувства — восхищение, иронию, грусть и т. д.: «Нектонав же сию (Олимпиаду, — О. Т.) видев, неизреченней красоте и доброте лица ее подивися и очима на ню позирая и главою покивая» (л. 25 об.); «Александр же грамоту прием и прочет ю, главою покивав, рече: „Неизочтенно есть гордение твое.(л. 44 об.); «Филип же грамоту прочет, главою покива, прослезися много» (л. 79); «Дарей же, покива главою, рече: „Бог елико хощет, да творит“» (л. 91) и т. д. Одиноко в Александрии аффектированное описание гнева Александра, узнавшего о хитрости царицы Кандакии: «Сие слышав, Александр образ свой изменяти начат, зубы своими скрежташе и очима своима семо и овамо позирая» (л. 162), так же использующее, между прочим, «традиционную формулу» гнева: «скрежетати зубами».
Преклонение перед мудростью — постоянный мотив многих произведений древнерусской литературы. Оно не ограничивалось лишь декларативным ее прославлением, хотя и такого рода декларации были широко распространены,[282] но и порождало активную деятельность переписчиков и компиляторов, из-под пера которых выходили столь любимые в древней Руси сборники, как «Пчела», «Златоструй», «Маргарит» и др.
В Александрии это почитание мудрости не только присутствует, но и оказывает немалое воздействие на стиль и образную систему романа. О мудрости Александра сообщается с первых же строк: «словесным мудростям» обучает его Аристотель, «муж искусен и украшен всякою хитростию философскою», Аристотель, которого сам Александр характеризует в таком пышном обращении-приветствии: «Добре пришел еси, многочестная и мудрая главо, добре пришел еси, негасимый светилниче, казателю всему миру, философе великый и дивный Аристотелю! Добре пришел еси, его же мудрости подивишася еллини и почюдишася халдеи, его же хитрости подивишася египетстии волсви и мудреци!» (л. 174 об.). А мудрые островитяне заключают рассказ о себе следующими словами: «И пребываем зде, и разумом философскым потешаемся, да ничто же ти от нас взяти, точию что от мудрых наших, аще требуеши, возми колико хощеши, полезно бо ти не в кое время». На это Александр отвечал: «Поистине Соломон рече: мужь мудр — скровище неиздаемо, мужь мудр — источник неисчерпаемы есть, един мужь мудр множеством обладает людей, един муж безумен множество погубляет людей» (л. 118).
Сама же «мудрость» в виде афоризмов автора или афоризмов, вложенных в уста персонажей, пронизывает все произведение, оказывая, в частности, немалое влияние на приемы изображения духовного мира Александра и его сподвижников. Это проявляется хотя бы в том, что живой реалистический диалог персонажей иногда как бы подменяется изящным, но бесплодным состязанием философствующих мудрецов. Так, на вопрос Александра, как ему царствовать, «муж мудр» Филон отвечает: «Всяк възраст человеческий в чину потребен есть» (л. 38). Подхватывая его мысль, Александр отвечает также афоризмом: «Старость честна и немноголетна». В беседу вступает Селевк, в свою очередь цитируя премудрого Соломона: «Царство множеством людей състоится, царь же несоветен — не верен, саморатник есть себе».
Отдельные сравнения и афоризмы встречаются в Александрии по нескольку раз. Так, сообщая Нектонаву о нападении на Египет «восточных царей», вестник сравнивает царство с морем, которое «страшно плавающим является» (л. 22). А персидские вельможи говорят своему царю: «О великий царю Дарие, великим кораблем велико падение бывает ... И царства множеством людей не стоить, но храбрыми витязи състоится, яко же корабли в мори великыми волнами обуреваеми, страшно плавающим являются, но крепкими кормникы укрепляеми» (л. 89). Терзаемая тревогами человеческая душа также сравнивается с кораблем и в письме Александра матери («И мы сами обуреваеми есми, яко же корабль в пучине морстей волнами тружаем» — л. 133 об.), и в описании его собственных размышлений после вещего сна, предвещавшего ему смерть: «Сердце же его обуреваемо бяше, яко же некий корабль в пучине морьстей ветром и волнами обуреваем многими» (л. 170— 170 об.).
Важная для автора мысль о превратности судьбы иллюстрируется не только самим сюжетом романа, не только описанием переживаний человека, «пременующего» «радость на жалость», но и постоянным напоминанием о неизбежности возмездия за «превознесение» и гордость: «О горе тебе, во градех великый Египте, вознесыися до небес и до ада снидеши!» — восклицает вестник царя Нектонава. «Неизочтенно есть гордение твое, и от высокоумия твоего, Дарей ... до небес вознесеся и до ада снидеши», — пишет Александр. А сам Дарий скажет о себе то же самое и теми же самыми словами: «Аз есмь Дарей царь, его же прелесть временная до небес возвыси и честь неуставная до ада сведе» (л. 103 об.).
[264] Приповетка о Александру Великом у староj српскоj кньижевности. Критички текст и расправа од Стоjана Новаковиhа. — Гласник Српског ученог друштва. Друго оделена. Кньига девета. Београд, 1878. Далее: Нов.
[265] Известны случаи, когда летописец применял к какому-либо историческому лицу характеристику другого человека, извлеченную им из предшествующих записей. Некоторые княжеские характеристики «украшались» новыми традиционными формулами в процессе переработки содержавших их летописных сводов (см. об этом: О. Творогов. Задачи изучения устойчивых литературных формул древней Руси. — Актуальные задачи изучения русской литературы XI—XVII вв. (ТОДРЛ, т. XX), стр. 38—39).
[266] Лаврентьевская летопись. ПСРЛ, т. I. Изд. 2-е, вып. 1—2, Л., 1926—1927, стлб. 207.
[267] Там же, стлб. 208.
[268] Там же, стлб. 281.
[269] Там же, стлб. 443.
[270] Д. С. Лихачев. Литературный этикет древней Руси (к проблеме изучения). — ТОДРЛ, Т. XVII, М.—Л., 1961, стр. 5—16.
[271] Лаврентьевская летопись, стлб. 150.
[272] Там же, стлб. 202.
[273] Там же, стлб. 467.
[274] Д. С. Лихачев. Повести о Николе Заразском. — ТОДРЛ, т. VII, М.—Л., 1949, стр. 300.
[275] В. М. Истрин. Хроника Иоанна Малалы в славянском переводе, книга пятая Одесса, 1909, стр. 1.
[276] Там же, стр. 10.
[277] Ипатьевская летопись. ПСРЛ, т. II. Изд. 2-е, СПб., 1908, стлб. 920—921.
[278] Д. С. Лихачев. Человек в литературе древней Руси. М.—Л., 1958, стр. 81.
[279] В. П. Адрианова-Перетц. Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русьскаго. — ТОДРЛ, т. V, М.—Л., 1947, стр. 78—80.
[281] Обращения «свет очима моима», «драгый живот» или «милый живот» встречаются в образцах посланий к женщинам в письмовниках начиная с XVI в. На этот факт обратил мое внимание А. С. Демин.
[282] «Велика бо бываеть полза от ученья книжного, — читаем мы в Повести временных лет; — книгами бо кажеми и учими есмы пути покаянью, мудрость бо обретаем и въздержанье от словес книжных. Се бо суть рекы, напаяюще вселеную, се суть исходящя — м[удр]ости; книгам бо есть неищетная глубина... Аще бо поищеши в книгах мудрости прилежно, то обрящеши велику ползу души своей» (Лаврентьевская летопись, стлб. 152). Даниил Заточник постоянно напоминает князю о своих обширных познаниях, как о ценнейшем качестве: «Аз бо есмь одеянием скуден, но разумом обилен»; «Нищь бо, а мудр, яко злато в калне сосуде; а богатый человек несмыслен, яко паволочить изголовие, соломы натканой», «Луче един смыслен, паче десяти владеющих грады властелин без ума» (Слово Даниила Заточника по редакциям XII и XIII вв. и их переделкам. Подготовил к печати Н. Н. Зарубин. Л., 1932, стр. 55, 56 и 57).