Еще с конца 20-х – начала 30-х гг. XIX века на Дворцовой площади понимали, что для дальнейшего укрепления своего политического влияния на Порту, в особенности в вопросах проливов и покровительства православным христианам, Петербургу было жизненно необходимо завоевать доверие султана. Такой случай представился во время египетского кризиса 1831–1833 гг., когда египетский паша Мухаммад Али выступил против падишаха Махмуда II. Наступление сына наместника Ибрахим-паши на море и на суше было впечатляющим: с ноября 1831 по декабрь 1832 г. были захвачены Палестина и Сирия, за горными перевалами Тавра открывался путь на Стамбул (843, с. 261). После того как Франция и Великобритания отклонили просьбу Порты о военной помощи, султан, по словам одного из своих советников, был вынужден обратиться за поддержкой «к змее», то есть к России (там же, с. 261). Император Николай I, усмотревший в действиях египетского паши проявления «революционного духа» и французское влияние, направил в ноябре 1832 г. в Стамбул и Каир владевшего турецким языком генерала Н.Н. Муравьева19 для ведения переговоров с султаном и мятежным египетским хедивом. В феврале 1833 г. Николай поспешил направить на Босфор десантные части русской армии, а затем и вспомогательные сухопутные войска, преградившие продвижение войск египетского «вице-короля» и его сына Ибрахим-паши к османской столице. После подписания в 1833 г. в Кутахии мирного соглашения между Мухаммадом Али и султаном Махмудом II (на условиях присоединения к Египту Сирии и Аданы) русский флот и сухопутные войска покинули османские владения. В знак признательности за содействие российского императора султан предложил уполномоченному Н.Н. Муравьеву заключить с российским императором наступательно-оборонительный альянс (на 8 лет) без какого-либо вмешательства западноевропейских кабинетов. 26 июня/8 июля 1833 г. в Константинополе посланный императором чрезвычайный посол граф А.Ф. Орлов подписал Ункяр-Искелесийский договор с Портой. В его секретной статье султан обязался закрыть Дарданелльский пролив для военных судов иностранных государств. Для российского флота Порта открывала свободный проход через оба пролива. Западноевропейские дворы поспешили заявить, что данный договор превращал султана в «официального клиента России, а Черное море – в Русское озеро» (600, с. 43). Не дожидаясь окончания срока действия данного трактата, Великобритания сумела нейтрализовать успехи российской восточной политики путем заключения в Лондоне конвенций 1840–1841 гг., закрывавших проливы в мирное время для военных кораблей иностранных государств.
После усиления своего политического влияния на Стамбул в 1833 г. Петербург перешел к новому этапу своего проникновения в Османскую империю – укреплению влияния в провинциях в духе решений Особого комитета 1829 г. В соответствии с рекомендациями, изложенными в записке Дашкова, на Дворцовой площади посчитали своевременным и целесообразным задействовать «главнейшие пружины российской политики в Леванте» путем укрепления связей с Восточно-православной церковью, которые были нарушены после упразднения Петром I патриаршества в России. В ежегодном отчете МИД за 1833 г. прямо говорилось о необходимости «приступить к возобновлению духовных наших сношений с сим краем и положить твердое основание духовному влиянию, исключительно принадлежащему России и которое, кроме нас, никакая держава не может и не должна иметь» (747, т. 1, с. 299). При этом было принято решение о выделении 100 тыс. руб. «беднейшему греческому духовенству и церквам (здесь – патриархатам. – М.Я.)» (там же, т. 1, с. 299)20. Этот российский план выглядел вполне реалистичным, поскольку Константинопольскую кафедру в то время возглавлял патриарх Константий I (1830–1834 гг.)21. В отличие от своих предшественников в Фанаре, запуганных Османами после казни Григория V, новый рум миллет баши особо не скрывал своих контактов с Петербургом. В итоге 1834 г. Константий I был обвинен Портой в приверженности России и лишен султаном патриаршего сана в назидание другим греческим патриархам рум миллети (591, с. 72–73).
Смещение Константия с патриаршей кафедры не ослабило решимости Николая I усилить присутствие России на православном Востоке. По свидетельству очевидцев, император Николай старался подражать Петру I, в том числе и во внешней политике. Если царь, желая заявить о решимости России энергично участвовать в восточных делах, послал в 1699 г. по Черному морю на первом российском военном корабле «Крепость» своего посла думного дьяка Емельяна Украинцева через Босфор к стенам султанского дворца, да еще с орудийной пальбой, то Николай I предпочел заявить о «восточном векторе» российской политики с помощью монументальной пропаганды. По его указу близ Золотого Рога посланный российским императором в Константинополь архитектор Гаспар Фоссати за семь лет (1837–1845 гг.) возвел величественное здание российской миссии в дипломатическом квартале Пера22, несмотря на препятствия, чинившиеся западноевропейскими послами23.
Смена этапов в восточной политике России можно было заметить не только на Босфоре, но и на берегах Невы. После переезда внешнеполитического ведомства на Дворцовую площадь в 1830 г. по указанию Николая I и под руководством вице-канцлера Нессельроде в МИД развернулась работа по формулированию внешнеполитического курса на православном Востоке. Головным подразделением МИД стал Азиатский департамент24, при котором с 1823 г. действовало Учебное отделение восточных языков. Оно готовило драгоманов, в том числе «для работы в Леванте», которых турецкий историк Тайиб Окич называет «посредниками между Востоком и Западом» (897, с. 9). Выпускники Учебного отделения командировались в Константинополь, где посланник определял их на службу в дипломатической миссии, в генеральном консульстве в Александрии либо в консульствах и вице-консульствах в Леванте (26, л. 7—7об).
Практически в то же самое время в Стамбуле еще до начала Танзимата (1839–1876 гг.) развернулась аналогичная работа по коренному реформированию османского внешнеполитического ведомства.
Его созданию, по словам греческого историка Димитрия Китсикиса, предшествовал период «созревания», начавшийся с 1793 г., когда султан Селим III (1787–1807 гг.) направил в Лондон Юсуфа Агу-эфенди в качестве своего первого постоянного посла, аккредитованного при дворе (861, с. 172; 808, с. 81)25. В 1794 г. при дворе Екатерины Великой в Петербурге находился османский посол Мустафа Расих-паша (879, с. 221). Первый постоянный посол Порты Морали Сейид Али-эфенди (1797–1802 гг.) прибыл в Париж несколько позже – в 1797 г. С конца XVIII века османская дипломатическая служба стала модернизироваться по западному образцу во многом благодаря усилиям османских греков. Этот процесс замедлялся из-за революционных событий во Франции, вторжения армии Наполеона в арабские провинции Османской империи и антиосманского восстания морейских греков 1821 г. В результате существенного расширения объема внешнеполитических связей, упразднения института великих драгоманов (1822 г.) и замены «ромейских» драгоманов-греков на мусульман-о смайлы султан учредил в 1833 г. Бюро переводов Высокой Порты (Баб-и Али Терджум Одасы).
Османы начали процесс «вестернизации» государственного аппарата еще до формального провозглашения Танзимата, реорганизовав османский «посольский приказ» на европейский манер. В 1834 г. султан Махмуд II начал учреждать постоянные османские посольства и миссии за рубежом. Во главе их, по примеру европейских стран, султан назначал своими указами послов (буюк элчи) и чрезвычайных и полномочных посланников (феука-ль-аде орта элчи) (666, xl, xli)26. Правительственной перепиской с иностранными государствами занималась подведомственная великому визирю канцелярия рейс эфенди, официально именуемого «обер-секретарем» (тур. реис-уль-куттап/араб. раис аль-куттаб), которая И марта 1836 г. была преобразована в отдельный визири-ат Порты – Министерство иностранных дел (незарети хариджийе). Последний реис-уль-куттап Иозгатлы Акиф-эфенди стал первым министром иностранных дел (хариджийе назири), которого продолжали неофициально именовать «рейс эфенди» (там же, с. 169–170; 810, с. 127)27. В 1836 г. Бюро переводов при Порте было переподчинено османскому МИД. Терджум Одасы стало «кузницей кадров» для османских дипломатов и зарождавшегося в османском обществе слоя интеллигенции, дав империи целую плеяду государственных деятелей эпохи Танзимата, конца XIX – начала XX века, влиявших на формирование идеологии и общественно-политической жизни страны (857, с. 41; 810, с. 145).
Одним из важнейших институтов султанской власти XIX – начала XX века, представлявшим дворцовую бюрократическую элиту и занимавшимся в том числе внешней политикой, стала канцелярия султанского дворца-Сераля – Мабейн-и Хумаюн. Турецкий историк Танвир С. Васти, исследовавший дворцовые хроники XIX – начала XX века, отмечает, что Мабейн появился в правление султана Селима III (1789–1807 гг.) как «организационный дворцовый институт». Власть этой бюрократической структуры особенно возросла в ходе тридцатилетней эпохи режима Зулюма («гнета», «тирании») султана Абдул Хамида (1876–1908 гг.). Мабейн подразделялся на «приватные департаменты», возглавляемые баш мабейлинджи («лордом-камергером»), отвечавшим за все административно-хозяйственные службы Сераля и за удовлетворение личных запросов султана и его семьи. Во главе Дворцового секретариата, подразделявшегося на «официальные департаменты», стоял баш катиб («обер-секретарь»), должность которого европейцы переводили как «первый секретарь». Баш катиб был основным связующим звеном между Сералем и Портой, выступая в роли статс-секретаря (867, с. 26). «Лорд палаты» и обер-секретарь дворцовой канцелярии зачастую имели ранг визиря. Личный секретарь (мектупджу, или сирр катиби) падишаха, будучи сотрудником Мабейна, занимался частной перепиской султана (906).
По мере усиления властных полномочий Мабейна его придворные сановники все чаще выдвигались султаном на высшие государственные посты – вали, мутасаррифа либо посла (буюк елчи, или буюк елчисин). Помимо турок, послами назначались греки, армяне, арабы и представители других османских народов (861, с. 172).
Со времен великих драгоманов греки, являвшиеся главными носителями идей «вестернизации» османской дипломатической службы, были востребованы Портой и в период Танзимата. Эту важную роль они продолжали осуществлять вплоть до Балканских войн 1912–1913 гг. (там же, с. 172).
В российском, как и в османском Министерстве иностранных дел, служило немало этнических греков. Поскольку военная карьера в русском дворянском обществе считалась престижнее дипломатической, то неудивительно, что на работу в центральный аппарат МИД, особенно в первой половине XIX века, охотнее шли иностранцы. При приеме на службу они не подвергались дискриминации из-за своего инославного вероисповедания. Как и православные российские подданные, они могли быть пожалованы дворянским титулом. Такая веротерпимость в кадровой политике была характерна как для российского, так и османского внешнеполитических ведомств. Немало посланников нерусского происхождения назначалось в европейские посольства и миссии. Исключением из правил стала только императорская миссия в Константинополе, которую возглавляли в основном этнические русские дипломаты в ранге действительных тайных советников, иногда в генеральском чине, что свидетельствовало об огромном военно-политическом значении этой дипломатической «точки» на Босфоре. Депеши из Константинополя докладывались императору канцлером лично.
В это время в Османской империи активно функционировал институт внештатных консулов-левантийцев из числа зимми: греков, армян, арабов и евреев. Консульскими агентами в Восточном Средиземноморье становились в основном местные жители. В Стамбуле их называли «перотами»28. Будучи османскими подданными, они владели несколькими восточными языками, знали местные обычаи. Получив от посольств или дипломатических миссий соответствующие бераты, они обретали статус бератлы, что приравнивало их в сфере налогообложения к мусульманскому османскому населению и освобождало, как и их европейских покровителей, от уплаты части налогов и пошлин в османскую казну. Пероты работали помощниками консулов, вице-консулов, драгоманов и торговых агентов. При этом они имели право работать «по совместительству», то есть одновременно служить при различных европейских посольствах, миссиях и консульствах. Нехватка национальных востоковедческих кадров, особенно в первой половине XIX века, вынуждала российскую дипломатию активно прибегать к услугам внештатных консульских агентов из числа бератлы, поскольку еще с предыдущего столетия императорская миссия в Константинополе ощущала острую потребность в знатоках местных обычаев, нравов и языков при ведении консульских и посольских дел. Естественно, что при подобных обстоятельствах режим секретности в российской миссии и ее консульствах оставлял желать лучшего. По меткому выражению историка и дипломата С. С. Татищева, «левантийцы были язвой русской дипломатии, приносившей ей на Востоке еще больше вреда, чем немцы и другие иноверцы, столь часто представляющие Россию на Западе» (776, с. 418). Не лучше обстояли дела у западных дипломатов и консулов со своими «протеже», которые предпочитали большую часть времени тратить на ведение личного бизнеса в сфере торговли, а потом уже работать на своих патронов. Так, в 1754 г. британский консул У Поллард писал из Халеба, что в городе было невозможно найти ни одного пригодного для службы левантинца в качестве драгомана, который предпочел бы отказался от возможности торговать ради того, чтобы проводить весь свой рабочий день на консульской службе (875, с. 75). Можно с уверенностью утверждать, что, как правило, левантийцы использовали престижный среди местного населения статус бератлы для достижения большего успеха в своих торговых делах. Вот почему драгоманы нередко выступали и в роли торговых агентов, успешно совмещая свои личные коммерческие интересы с финансовыми потребностями консульств, при которых они служили и от которых получали столь необходимое для своего бизнеса покровительство. Тем не менее многие левантийцы (в том числе марониты) как консульские агенты-бератлы честно служили при российском генеральном консульстве в Бейруте, и его управляющий Базили не раз ставил перед посланниками в Константинополе вопрос о пожаловании своих протеже наградами в той или иной форме (например, ежегодного пособия в 400 руб. серебром или бриллиантового перстня) (118, л. 29—31об).
Обещания западноевропейских консулов ходатайствовать перед своими послами о выдаче бератов православным христианам становились одним из главных мотивов и стимулов к их переходу в католичество или протестантство. Британский исследователь Брюс Мастерс пишет, что, например, французы и англичане с подозрением относились к иудеям и армянам при найме на консульскую службу в качестве бератлы (875, с. 79).
Если до 1675 г. иудеи-сефарды и левантийские греки составляли большинство «цеха толмачей», то благодаря активному распространению миссионерских католических школ в Леванте с конца XVII века в сообществе драгоманов стали преобладать марониты, греко-католики и католики из числа арабов. Однако восточным христианам было вовсе необязательно становиться католиком или униатом, чтобы получить берат. Вот почему среди драгоманов западноевропейских консульств можно было нередко встретить иудеев или православных (там же, с. 79).
Интересы укрепления российского консульского присутствия на православном Востоке требовало от Дворцовой площади выработки механизма принятия решений по важным ближневосточным проблемам, в том числе по церковным делам. В формулировании церковной политики на православном Востоке, помимо императора, принимали участие вице-канцлер (с 1845 г. – государственный канцлер в должности управляющего МИД – министра), обер-прокурор, посланник (посол) в Константинополе, Совет МИД (в составе пяти постоянных членов и директоров департаментов)29. В середине 30-х гг. XIX века Николай I распорядился, чтобы Всероссийский Святейший Правительствующий синод осуществлял сношения с восточными церквами через МИД, что, впрочем, не мешало патриархатам напрямую вести переписку с Духовным ведомством в Петербурге. Вопросы межправославных отношений, включая связи Восточно-православных патриархатов с Портой и иностранными державами, стали курироваться Внешнеполитическим ведомством на Дворцовой площади. Окончательные решения принимались императором по итогам докладов канцлера, составленных на базе информации константинопольских посланников.
Вектор восточно-православной политики Петербурга устремлялся по Черному морю через Босфор на Константинополь. Затем он разветвлялся на два смежных направления: Арабский Машрик и Афон, канонически относившийся к территории Константинопольского патриархата.
Со второй половины 30-х гг. XIX века Россия стала искать способы оказания помощи Восточно-православным патриархатам для борьбы с широкомасштабной прозелитической деятельностью западноевропейских миссионеров в Леванте, превратившемся в арену ожесточенной конкуренции между католическими и протестантскими миссионерами (158, л. 1—16об; 160, л. 1—30)30. Как пишет К.М. Базили, уход египтян из Святой земли «раскрыл двери перед нахлынувшими миссионерами», прибывшими для захвата края при помощи религиозных, культурных и благотворительных средств (559, ч. 1, с. 220–221). Франция, Италия, Великобритания и Пруссия стали активно поддерживать прозелитическую деятельность своих агентов щедрыми правительственными субсидиями. К.М. Базили сообщал посланнику В.П. Титову: «Переворот политический 1840-го года (вывод войск Мухаммада Али из Сирии. – М.Я.) открыл в Сирию пути прозелитическим проискам Запада, меж тем как внутренния преобразования Оттоманской Империи стесняли политическия права, коим Духовная власть искони облечена в сем краю, и кои преимущественно служили к ограждению паствы от внешних влияний»31 (121, л. 135–139).
Если в Сирии и Палестине до 1830 г. католические монастыри, как и православные, бедствовали, то к середине XIX века занимаемая ими территория увеличилась вдвое, а помощь, поступаемая с Запада латинскому духовенству, достигла 2 млн. франков в год (559, ч. 2, с. 251). Французское правительство ежегодно выделяло около 100 тыс. франков на поддержание католических церквей и монастырских приходов в тех городах, где были учреждены французские консульства. Из Франции, Бельгии, Сардинского королевства и католических земель Германии, Папского престола в Сирию и Палестину поступали народные милостынные сборы и значительные пожертвования.
Рост военно-политического авторитета России с начала XVIII века подталкивал Порту к сближению с западноевропейскими столицами. Те в ответ все настойчивее стали требовать расширения прав римско-католического духовенства, имевшего статус муста’минов, на совершение богослужений у христианских святынь. Греческое восстание 1821 г. резко изменило отношение османских властей к рум миллети, особенно к этническим грекам. Порта стала более терпимо относиться к экспансии западных миссионеров и их прозелитической активности в Сирии и Палестине. Громкие победы при Наварине (1827 г.), в русско-турецкой войне 1828–1829 гг., заключение Ункяр-Искелесийского договора 1833 г. подвигли иерархов рум миллети к обращению за покровительством к единоверной России.
Для работы на многоконфессиональном Ближнем Востоке российский МИД испытывал нужду в людях, которые могли бы конструктивно взаимодействовать не только с христианами, но и османскими и местными мусульманскими властями. Русские дипломаты и консулы на Ближнем Востоке строили свою работу на базе тех же принципов и правил, которыми руководствовались их западноевропейские коллеги, поскольку их дипломатические миссии и консульские агентства появились там раньше российских и имели больше опыта во взаимодействии с местными властями и населением (93, л. 361–362; 97, л. 167–170; 129, л. 211–212). Занятая европейскими делами и Кавказом, Россия стала открывать консульские точки в Леванте лишь в конце XVIII – начале XIX века. Свидетельством «хронического» отставания российской дипломатии от западноевропейской в этом вопросе стал факт командирования своего консула не в крупный торгово-экономический, политический и финансовый центр Восточного Средиземноморья – Бейрут (где находилась резиденция Сайдского паши), а в Яффу, где размещался лишь мутасаллим (гражданский представитель) «генерал-губернатора» Сирии (19, л. 41–45; 634, т. 1, с. 53). Временно откомандированный в 1820 г. из Константинополя в Иерусалим статский советник миссии на Босфоре Д.В. Дашков составил письменную служебную инструкцию для первого российского вице-консула в Яффе Г.И. Мостраса (1820—† 1838 гг.)32, который в том же году приступил к своим обязанностям в «Южной Сирии» (27, л. 23–28). В 1839 г. на вакантное место консула в Яффе был командирован К.М. Базили, который подтвердил целесообразность предложений посланника А.П. Бутенева и генерального консула в Александрии графа А.И. Медема перевести консульскую точку из Яффы в Бейрут, что и было осуществлено в конце 1839 г. В Яффе сохранилась российская консульская «агенция», преобразованная затем в вице-консульство, которое занималось непосредственно российскими паломниками, пребывавшими в Палестине (634, т. 1, с. 53–54). Его возглавил бывший османский подданный консул греческого происхождения Н.С. Марабути, принятый императором Николаем I по ходатайству посланника Бутенева в российское подданство и бессменно прослуживший на посту вице-консула свыше сорока лет.
После перебазирования консульства в Бейрут его управляющий Базили стал именоваться «консулом в Байруте и Палестине» (там же, т. 1, с. 54). Помимо чисто консульских функций в Великой Сирии на него была возложена обязанность сопровождать раз в году на Пасху караван российских паломников из Яффы в Иерусалим и обратно.
Анализ архивных материалов по Восточному вопросу свидетельствует о том, что на Дворцовой площади (в Зимнем дворце и канцелярии МИД) не питали особых иллюзий относительно правомочности положений трактата 1774 г., наделявших Россию правом покровительствовать Восточно-православным патриархатам. Несмотря на то что значительная часть договора касалась обеспечения религиозных прав христиан Османской империи, в тексте отсутствовало четкое указание на право России де-юре покровительствовать местному православию. На этот существенный недостаток договора, по свидетельству К.М. Базили, не раз сетовали граф К.В. Нессельроде, посланник в Константинополе А.П. Бутенев и другие высокопоставленные дипломаты (145, л. 41—42об). Так, в высочайше утвержденном отношении К.В. Нессельроде А.П. Бутеневу вице-канцлер прямо замечает, что «по существующим с Турциею трактатам действительно не предоставлено Российскому Правительству прямаго вмешательства в духовные дела на Востоке» (377, л. 101–104). Тем не менее де-факто российская дипломатия старалась вести себя с османскими сановниками так, будто бы она и в самом деле имела законное право покровительствовать православным райа. В «Записке о Святой земле» главный эксперт российского
МИД по церковным вопросам Г.С. Фонвизин писал в 1915 г.: «Как и повсюду в пределах Турецкой Империи, Россия выступала в Палестине в качестве покровительницы православия, притом весьма энергично и плодотворно, – настолько, что сами турецкия власти как бы забывали, что официальных прав на то Россия не имеет» (374, л. 2—15об). Неудовлетворенность официального Петербурга размытостью формулировок договора 1774 г. тщательно скрывалась российскими дипломатами за рубежом, чтобы не давать Османам, французам и англичанам повода усомниться в твердости позиции России. На самом деле особых иллюзий на этот счет Османы не питали. Так, в справке (от 8 мая 1907 г.) иерусалимского мутасаррифа Али Экрем-бея (1906–1908 гг.) садразаму Мехмеду Фарид-паше (1903–1908 гг.) ее автор фиксирует османское представление о правах России, которые документально подтверждают опасения российских дипломатов XIX – начала XX века относительно ущербности трактата 1774 г. (864; 867, с. 172). Договор не только не наделял Россию официальным правом покровительствовать христианам-османлы, но также не мог служить противовесом ахиднаме 1740 г., дарованного Османами Франции. Порта никогда не признавала за Петербургом этого права и просто «закрывала глаза» на активное вмешательство Дворцовой площади в дела рум миллети. Вот почему под давлением Порты и Запада действие Кучук-Кайнарджийского договора было отменено Парижским трактатом 1856 г. (ст. 9), чтобы устранить всякую двусмысленность в толковании прав России на покровительство. Справка паши убедительно свидетельствует, что османское правительство признавало только за Францией официальное право покровительствовать Римско-католической церкви в Османской империи. Не случайно, при спорах между православным и латинским духовенством Порта учреждала следственную комиссию, в которую всегда включались французские представители и никогда российские.
Стамбул, опасавшийся усиления влияния России на десятимиллионное население христиан-зимми, попросту мирился с претензиями Петербурга. Трудно не согласиться с Д.В. Дашковым, который писал, что «Высшему начальству» на Дворцовой площади было ясно, что «мирные настояния» официальных представлений российских посланников при Порте правильно воспринимались последней лишь после очередной победы русского оружия над турецким (575, с. 291).
С 1701 по 1867 г. постоянное дипломатическое представительство Российской империи в Константинополе имело статус миссии (Legation). Во главе российской миссии в Османской империи стоял управляющий в должности посланника33, который был аккредитован «при Порте Оттоманской». Более высокий сановник (обычно приближенный к императору военачальник) в ранге чрезвычайного посла (буюк елчи или буюк елчисин) командировался лично императором и аккредитовывался при султане (666, с. 19). Это происходило, как правило, по окончании очередной русско-турецкой войны для заключения мира (там же, с. 45; 642, с. 13). Он получал от монарха особые инструкции для переговоров с падишахом, а после их завершения и заключения договора с Портой покидал Константинополь. Ему на смену прибывал министр-резидент (муким елчи) в ранге чрезвычайного посланника (елчисин ресмен) и полномочного министра для управления вверенной ему императорской миссией до окончания полномочий и замены новым управляющим, с которым он никогда не пересекался на территории страны пребывания, как того требовал дипломатический протокол (666, с. 19, 98).
Традиционно штат сотрудников константинопольской миссии, а затем посольства был самым многочисленным из всех российских дипломатических представительств за рубежом. Ее содержание обходилось императорской казне свыше 37 тыс. рублей в год и более, что в среднем в 2–3 раза превышало финансирование других дипломатических представительств за границей (618, с. 70).
После Крымской войны в 1858 г. Россия впервые открыла в Иерусалиме свое консульство, одной из основных задач которого стало поддержание тесного взаимодействия с Иерусалимским патриархатом и его греческим духовенством. В 1862 г. в Дамаск был командирован российский консульский представитель в должности вице-консула коллежский асессор И. Мокеев (1862–1869 гг.). Открытое в Дамаске консульство действовало до 1875 г. После русско-турецкой войны 1877–1878 гг34 сеть консульских учреждений в Османской империи значительно расширилась, достигнув в 1900 г. в Азиатской Турции 17 консульств (848, с. 97). К началу XX века она уже охватывала все крупные провинции империи (на Балканах и Ближнем Востоке), что вызвало серьезное беспокойство Порты и западных посольств в Константинополе.
Благодаря переписке между МИД и императорской миссией на Босфоре Петербург был в курсе основных политических и религиозных событий в арабских провинциях Османской империи35. Среди имевшихся у русских посланников источников информации, близких к султанскому двору и Порте, были патриархи – Константинопольский, Александрийский и Иерусалимский.
В начале XIX века контакты Восточных патриархатов с российским посланником в Константинополе, генеральным консулом в Александрии и вице-консулом в Яффе носили нерегулярный характер36. С начала 30-х гг. XIX века Петербург активизировал общение с предстоятелями православных патриархатов. Посланник стал поддерживать прямые регулярные контакты не только с рум миллет баши, но и проживавшими в то время в османской столице Иерусалимским и Александрийским патриархами. С 1830 до конца 1843 г. генконсул в Александрии формально отвечал за официальные контакты с наместниками Иерусалимского патриарха в Иерусалиме, а также с Антиохийским патриархом в Дамаске. Консул в Бейруте до того, как вверенное ему агентство было преобразовано (в декабре 1843 г.) в генеральное консульство, был обязан посылать копии своих донесений в Константинополь и генеральному консулу в Александрии.
Смена османского правления на египетскую администрацию в Большой Сирии, а также желание найти новый источник финансирования, способный обеспечить бесперебойное поступление доходов из молдаво-валашских имений Святогробского монастыря в казну Иерусалимского патриарха в Константинополе, побудили Афанасия первому сделать шаг навстречу Петербургу. В апреле 1832 г. патриарх направил Святейшему синоду грамоту, в которой после явно запоздалого поздравления императору Николаю по случаю заключения с Портой Адрианопольского трактата 1829 г. он сообщил Святейшему синоду о колоссальной сумме долгов своей патриархии, «простирающихся до 20 млн. турецких пиастров» (737, с. 230; 621, с. 42). В своем обращении к «любезнейшим и почтеннейшим братьям» в Святейшем синоде Афанасий умолял их о помощи, «дабы не упал в руки завидующих иноверцев» храм Гроба Господня (737, с. 230). При этом патриарх как бы между прочим заметил, что даже иноверный «скипетроносец Оттоманской державы» Махмуд II даровал «из государственной казны тысячу мешков денег» (там же, с. 230). Расчет был точен: после такого византийского экивока на щедрость османского султана трудно было предположить, чтобы православный император мог оставить просьбу патриарха Афанасия без «вспомогания и благодеяния щедрой… десницы и Богохранимаго Его могущества» (там же, с. 230). В том же году Петербургский синод по высочайшему повелению уведомил Иерусалимского патриарха о разрешении «отправить для сего сбора в Россию кого-либо из благонадежных духовных лиц» (там же, с. 231).