Матвеева, как видно, заботит другое.
— Паразит он, в сущности. «При законе состоим…» То-то и оно. А нам с тобой по закону нельзя.
— Без закона тоже.
— Без закона было б кто хват, тот и хвать. Значит, все-таки правы?
— Вон что тебя беспокоит! Конечно, словчили. Выкрутились. Так из этого жизнь и состоит.
— Жизнь, говоришь? Значит, и после нас будет? Ты вот учитель, директор. Как ребятам объяснишь?
— Так и объясню: не поехал бы в лес, сидели бы на полу.
— Во! — Палец Матвеева пистолетным стволом вскинулся в мою сторону. — Мы грешим ради вас, вы грешите ради ваших детей. Когда же оно кончится?
— Никогда.
— Врешь! Кончится! От бедности это. Обживемся, забогатеем, всего станет вдоволь — и кончится. Само слетит. Как лишай со скотины. Пригнали нам телок по весне — все лишайные. Лето походили по траве — очистились. На здоровом теле паразиты не живут, они на тощих наваливаются.
И такая убежденность была в его голове, в глазах, во всей щуплой, неказистой фигуре, что я поверил: да, от разрухи, от нищеты все эти «гримасы». И как же больно произнести мне сейчас, тридцать пять лет спустя: «Вот и забогатели мы, Матвеев, а все еще в лишаях ходим. Не сваливаются они сами собой — соскребать надо. Безжалостно, не щадя шкуры, сдирать».
Я приехал в Калинин и по старой памяти зашел в редакцию областной газеты. Мой знакомый был дежурным по номеру, читал полосы. Развел руками: «Запарка». — «Понял», — сказал я и хотел было удалиться, но он остановил: «Погоди. Столько не виделись — посиди рядом. Хочешь, почитай это письмо…»
Он вынул из папки и подал мне тетрадный листок, исписанный с двух сторон крупным женским почерком.
Я прочитал. Долго сидел в каком-то оцепенении. Не мог уразуметь, как же это так: человек по собственной воле погибает и кричит: «Спасите!» Прочитал еще раз. Кажется, начал понимать: заела совесть.
Дежурный взял полосы и ушел в типографию. Я ходил по кабинету и раздумывал, представляя себе автора письма и все, что с ним случилось.
На стене, наколотая на гвоздик, висела уже подписанная к печати четвертая полоса номера. Машинально обежал ее взглядом и на одном столбце задержался. В тесном, набранном петитом тексте выделено курсивом письмо из далекого далека. Слова его обжигали, словно раскаленные угли. Там тоже погибал человек, и помочь ему было нельзя.
В руке — письмо, и перед глазами — письмо… Я чувствовал, что между ними есть какая-то связь, но какая? Разве можно ставить их рядом? Там, в далеком далеке, — величие духа, мужество и вера, героизм и несгибаемая воля, там — смерть во имя Отчизны, во имя нас, живущих. А тут… А что тут? Погибает безвольный человек, да и не в буквальном смысле погибает…
До сих пор не знаю, вправе ли я ставить эти письма рядом. Не приди они ко мне вот так, разом, в какие-нибудь пять минут, ни за что не додумался бы мерить одно другим. Но коль случилось, пусть будет так. Пусть будут рядом.
Итак, письмо… то, что в руках. Писала женщина. Похоже молодая. Семейная. Достаточно грамотная. Совестливая. Ни имени, ни фамилии не указывает. Единственная координата — кондитерский цех столовой. Придумаем имя сами, ну, скажем… Светлана. За совестливость дадим ей красивое имя.
Светлана пишет:
«Обращаюсь к вам с великой просьбой: помогите мне и нашим работницам, хотя многие этого и не хотят, стать людьми. Дело в том, что мы занимаемся… расхищением народного добра. Нам кажется, все это хорошо, но если вдуматься, то становится страшно, до хорошего это не доведет.
Закладку сырья ведем из расчета, чтобы всем хватило взять домой, а сколько мы берем, можно посчитать. Первой затариваем начальника цеха, она не брезгует ничем, лишь бы побольше. Второй — тетю Шуру, о ней знают все, что она обманщица, хвастается, что пережила всех начальников, да и как не пережить с ее нахальством, ей не дашь, все равно украдет или обманет, она с пустой сумкой домой не пойдет. А остальное — всем нам, и мы кормим свои семьи.
Я боюсь назвать свою фамилию, но боюсь и жить так, похожей на воровку. Я только начинаю жить, и если я буду в этом коллективе — это страшно, хотя и легко: ничего не надо покупать в магазине. Помогите нам стать честными людьми, пресеките это безобразие, мы очень далеко зашли, нам не остановиться…»
Да-а, это уже не просьба, это — крик о помощи.
Нетрудно представить, как начинала Светлана. Поступила в кондитерский цех работницей. Думала: ну что ж, работа как работа, не хуже других, все, что станет делать, — для людей. Изготовит хороший торт — кто-то купит, может, на семейное торжество, может, к встрече друзей, может, одинокая старушка к чаю с пенсии возьмет, — у всех будет радость, и к этой радости будет причастна она, Светлана. А иначе ведь и жить нельзя: я делаю для другого, другой делает для меня, честно, без обмана, от всей души.
И вот первая закладка. Светлана видит: недоложили сахара, недоложили масла, яиц, того-сего, она в недоумении, ей неудобно, у нее такое чувство, будто украла что-то у человека, отняла, обманула. А перед уходом домой ей подают ее долю: кусок масла, кулек сахара, пяток яиц… Отказаться? Возмутиться? Бросить на стол со словами: «Не возьму! Это нечестно, гадко!» Но какое спокойствие кругом! Женщины довольны, улыбаются, желают друг дружке доброго вечера, унося полные сумки с сознанием хорошо и честно поработавших людей. Никому не жжет руку набитая украденным сумка.
Заметила растерянность новенькой тетя Шура, спросила с улыбочкой:
— Корежит? — подмигнула глазом разбитной торговки. — Ничё, дева, стерпится-слюбится. Муженька-то чем будешь кормить?
Да, подумала Светлана, сумки хватит и на ужин и на завтрак. Не надо в очередях стоять, пятерка в кошельке останется…
Не возмутилась, не бросила. Не устояла перед соблазном. Назавтра то же. Послезавтра то же.