Яков Федотович погрустнел. Юрка супил белесые бровки, силился понять отцовы слова. Я знал, отчего грустнеют солдаты, и молчал…
Крестовая встретила нас редкими огнями. Машина остановилась у тесового, почерневшего от дождя дома. На шум мотора кто-то вышел на крыльцо.
— Яша, никак ты? Как сердце чуяло…
Это Василий, брат Якова Федотовича.
— Здравствуй, братенек. Поздние гости — лишние хлопоты.
— Ну полно, какие там хлопоты. Да вы же мокрые! Скорее идите в избу. Юрок, ты замерз, поди.
— Не, дядя Вася, не замерз. За шиворот маленько накапало.
В избе с нас сняли мокрые сапоги, дали сухие валенки с печки. Самовар наставили. Мы городские гостинцы выложили. Сидим, разговор неспешный ведем: торопиться некуда, впереди ночь, успеем и услышать новости и выложить свои. На стене ходики постукивают. Кот трется о ноги, к одному подойдет, помурлычет, к другому — выгнет спину, хвост свечкой поставит, — видно, рад гостям.
Напились чаю, сели к окну покурить. Раму распахнули, чтоб дым вытягивало. Ночь теплая. С садов тянет яблоками, укропом, мокрой крапивой. У кого-то на краю деревни желтым пятном светится окно. В темноте огонь кажется далеким и таинственным.
Я пробую сориентироваться и представляю, что окно, у которого мы сидим, выходит на дорогу на Моисеевичи. Там центр колхоза, оттуда тянут в Крестовую электролинию. Говорю об этом Якову Федотовичу.
— Да, — подтверждает он, — на Моисеевичи. Этой дорогой в школу ходил. Иду, бывало, домой, только из лесу выйду, Петька меня уже видит. Петька — это брат старший. Болел он, ходить не мог. Все на кровати лежал, вот тут у окна. Вместе со мной школьный курс проходил. Только я в избу — раздеться не даст, кричит: «Какие сегодня задачки задали?» Фантазер был. Уроки сделаем, он мне рассказывает, что за день выдумал. То у него красная конница на лугу сражалась, то разбойники в лесу злого барина поймали — все в таком роде…
Василий собирается спать: завтра ему рано на ферму. Юрка тоже начал клевать носом. Яков Федотович затворил окно, сказал, что и нам пора отдыхать.
Спать пошли на сеновал. Летом нет лучшего ночлега, чем на сеновале. Едва смежишь веки, как перед глазами закачается некошеный луг, запахнет смолянкой и диким клевером. Шум дождя по крыше напомнит шорох травы под косой, и кажется, не сухая метелка щекочет ногу, а идешь ты по широкому колкому прокосу, со всего плеча пускаешь в траву отточенную сталь, и поет она по росе свою песню: вжик… вжик…
Юрка ворочается на непривычной постели, бубнит недовольно:
— Дядя Вася подушки не дал…
— На сеновале на подушке только барчуки спят, — говорит Яков Федотович.
Юрка не хочет быть барчуком, уткнул голову отцу под мышку, обнял за шею и заснул. Яков Федотович натянул ему на плечи одеяло, усмехнулся ласково:
— Герой — карман с дырой…
Сеновал был полон шорохов. Крапал по крыше дождь, что-то грызла в углу мышь, в хлеву вздыхала корова. Мы лежали молча, слушали шорохи и думали о своем. Яков Федотович вдруг сказал:
— Письмо вчера получил. Гляжу на подпись — и глазам не верю: Хаит! Был у меня в отделении Идель Хаит. В Сталинграде погиб. Сын его пишет, Яков. В армии служит. Просит об отце рассказать. Вот как время идет! Дети солдат стали солдатами… А он совсем не помнит отца. Не пришлось спать вот так, с отцом на сеновале…
Я читал почту Якова Федотовича. Много писем ему приходило. От детей, от солдат, от солдатских вдов. Помню, Алеша Фатеев из Ростова докладывал: «Дядя Павлов, теперь я поправился и по утрам занимаюсь зарядкой и обливаюсь холодной водой…» А солдат Михаил Кудрин писал с Дальнего Востока о том, что скоро демобилизуется и собирается ехать домой, в Ровно, на велосипеде. Просил доброго напутствия и обещал: «А письмо Ваше я сохраню на всю жизнь и буду детям показывать».
Опять молчим. Не спится. Приходят мысли о детях, вспоминается свое детство. Воспоминания растревожили душу, из забытого далека пришла песня:
…Разбудил нас петух. Белый, с большим малиновым гребнем, он прямо с насеста горланит на нас.
— О, чтоб тебя! — ругает петуха Василий и прогоняет на улицу. Он набирает охапку дров, говорит нам: — Спите, рано еще. А дождь перестал. Разыграется денек…
Мы спускаемся с сеновала, выходим на улицу. От восхищения я чуть не вскрикиваю. Какая неоглядная даль! Далеко-далеко, до самого горизонта катятся зеленые волны леса. Над лесными распадинами, над лугом, по которому струится Полометь, стелется негустой туман. Сдается, что пасли ночью ребята коней и забыли потушить костры. Солнце уже взошло, но прячется за последней тучей на горизонте. Едва в тумане обозначится прогал, сноп света падает на землю и краски позднего лета вспыхивают ярко.
— Земля — родина, — тихо произносит Яков Федотович. — Вот от чего щемит сердце…
Я вижу в его глазах тихое восхищение. Думаю: что стало бы с человеком, утрать он чувство родной земли? Все большое и светлое, что дано нам в ощущениях, идет отсюда, от этого пятачка земли, который исходил ты босыми ногами, на котором плакал и смеялся, учился понимать добро и зло и по дороге которого ушел в большой мир.
Святое чувство родины!
Умывались мы у колодца. Набухший от дождей деревянный ворот поворачивался с трудом, цепь долго разматывалась — колодец был глубокий. Яков Федотович разделся до пояса и велел лить из ведра. Подбежал Юрка, подставил свою худенькую незагорелую спину. Я окатил их студеной водой. Потом они стояли рядом, отец и сын, и, покрякивая, растирались мохнатыми полотенцами.
После чая ходили в лес, набрали по корзине боровиков, а затем отправились на Полометь удить рыбу. К реке вела старая военная дорога с бревенчатым настилом. На ней росла трава, уже много лет росла и, каждую осень засыхая на корню, образовала толстую дернину. Дорога опускалась в землю. Пройдет десяток лет, последние бревна затянет дерном, перержавеют проволочные жгуты, и не всякий догадается, что эта дорога вела на передний край обороны. Когда Яков Федотович сражался на Волге, фронт стоял и на Поломети. В окрестных лесах еще видны окопы, блиндажи, ржавеет на трухлявых кольях колючая проволока.