Птичий вор как раз собирался с трофеем сесть в остановившийся автобус.
Три оглушительных свиста приказали автобусу не уезжать. Платон и Кесоу уже бежали, бригадир отпустил узду коня. Глаза их так и зыркали, зубы их так и клацали, хотя Могель не мог этого понять из-за автобуса.
Явно не везло Могелю по эту сторону трассы. Вот и теперь между ним и автобусом возникла лошадь. В следующий миг Могель был схвачен бригадиром за шиворот. Автобус ретировался, открывая другую сторону трассы. Крепкий бригадир, свесившись с седла, аж приподнял над землей ничего не понимающего Могеля. Но, приподнятый, парень был тут же вознагражден: через круп лошади он увидел на другой стороне дороги эту абхазку. Она что-то взволнованно объясняла Платону и Кесоу.
Конечно же, она объясняла, что птицы нашлись и парень ни при чем.
Платон и Кесоу, как и вчера, пришли ему на выручку. Они так прикрикнули на верзилу-бригадира, что тот не только выпустил жертву, но и сам, пяткой наддав в бок лошади, ускакал восвояси. А в следующую минуту Могель уже не мог понять, чем вызвано такое бурное проявление чувств у приятелей, с которыми он уже вроде бы прощался. Они обнимали, тискали его, хлопали по плечу.
То, что случилось уже вслед за этим, было для Могеля важнее, чем выяснение причин новых прощальных эмоций его приятелей.
Девушка подошла к нему, обняла его и чмокнула в щеку! По-братски, но поцеловала! И тут же убежала стремглав, газельим бегом, по аробной тропе[23] между азалиями.
Ему что-то пытались объяснить. Могель ничего не понял. Он оставался отрешенным и в автобусе, гулко наполненном родной мингрельской речью.
Птицы сидели у него на руках. Собака Мазакуаль, сознавая, какую беду чуть было не натворила, виновато притихла в ногах.
Но Могель и не злился на нее. Какими бы замечательными способностями она ни обладала, Мазакуаль все же оставалась собакой. Еще в Великом Дубе он каждый раз, когда дворняга воровала птицу у соседей, вынужден был разными способами возмещать им потерю, отчего о нем в деревне сложилось представление как о парне, делающем подарки. (Не входило ли и это в планы хитрой Мазакуаль?) А что ему было делать? Не закладывать же Мазакуаль! А с другой стороны, не мог же он преподать собаке, в чем разница между добром и злом по-человечески, когда этого не могут уяснить себе люди, которым Бог семнадцать раз посылал Пророков, а один раз Своего Сына! Признавшись же в вороватости собаки, он должен был или от нее отказаться, или выставить себя на смех, потому что поди докажи людям, что она почти разумное существо.
О линиях жизни и печени
Раздраженный, что ему приходится идти за сигаретами вдоль базара, где еще эта замухрышка в обмороке падает ему на руки, Матута, придерживая цыганочку, зло оглянулся, ища, кому спихнуть груз. Но рукам его становилось все приятнее и приятнее удерживать тело, трепетной струей норовящее стечь с рук. А смутную тревогу ему так и не удалось вывести из карцера подсознания, оформив в какую-нибудь путевую мысль.
— Очнись, дура! — возмутился он и дважды шлепнул ее по смуглому личику. Но много бы дали когда-то урки Магадана, чтобы Матута бил их так небольно.
— О, Бара Дэвла![24] — прошептала цыганка, приходя в себя.
Уларки испуганно галдели. Поспешно вынув Дарико из лап гаджио, они осторожно усадили ее на подобие кресла, которое тут же смастерили из двух мешков. А жиган сделал то, чего не сделал в свое время, иначе не чалился, может быть, всю молодость с юностью в придачу. Будучи вором старой школы, Матута неоднократно уходил от органов на машинах, но считал ниже своего достоинства чухать на своих двоих, за что и поплатился длинным сроком, когда забрался в дом полковника Коявы-старшего, чтобы унести клавесин, потому что Коява не умел играть на клавесине, который получил в виде взятки, а Матута умел, ибо мечтал стать не жиганом, а композитором. Сейчас же он поспешно удалялся от бакалейного ряда; хотя удалялся — еще слабо сказано. Можно сказать даже: постыдно удалялся. Можно сказать даже — убегал. Хотя при этом его сильное тело сопротивлялось побегу и старалось нестись с достоинством, насколько это возможно, но эта нарочито-степенная поступь еще больше изобличала его побег, потому что походку подделать сложнее всего.
Туриха Дарико отрешенно откинулась на спинку импровизированного кресла рядом с недавно закрывшимся пивларьком, как бы давая возможность наконец описать себя. Ее ножки, закрытые юбками по щиколотку, опустились в тающую пивную пену, как у Афродиты, вышедшей из пены моря. А колени ее… И не знаешь, как подбирать слова, когда перед глазами маячат то свирепый Матута, то ее братья с серпами. Хоть описывай ниже подбородка и выше пояса. Придется вам поверить мне на слово: все было при ней. На ее личике словно застыла мольба, обращенная к суровым братьям, — выдать, выдать ее скорее замуж, от греха подальше! А потом шли ее глаза и прочее.
Очнулась она, окруженная глазами, юбками и звоном металла уларок.
И тут же почувствовала полтину, спрятанную под кофтой. Она не могла ее не вспомнить, потому что бумажка жгла кожу. Теперь, когда с ней случилось эмоциональное включение, деньги, полученные от виновника происшествия, были подобны плате за любовь. Рука цыганочки нырнула в межгрудье и, выловив полтинник среди прочих денег, извлекла его.
С минуту ее рука рассеянно искала, куда бы деть деньги. Уларки услужливо предложили избавить ее от лишнего груза. Но туриха не стала их беспокоить, а убрала полтинник в наружный карман юбок.
Утерев с лица брызги воды, при помощи которой ее приводили в чувство, цыганка сладостно зажмурилась. И вдруг запела песню.
У машины Матута обернулся. И хотя взгляд цыганки был рассеян, как это бывает у поющих турих, он встретился с ней глазами. Она находилась где-то в гуще соплеменниц, но взгляд его случайно нашел ее взгляд. В таких случаях ошибки быть не может.
В тот же миг от скрещения их взглядов брызнули искры, так что собственно глазами ни он, ни она ничего толком не увидели. Матута нахмурился и стал отворять дверь машины. А цыганка продолжала петь.
Оставляя внизу уларок, галдеж, грязь и наглые запахи базара, песня поднималась все выше и выше в вечернее сухумское небо, откуда открывалась необычная картина: не только «Жигули» и «москвичи», но и грузовые, и автобусы, и даже черные «Волги» с антеннами шарахались в стороны от обезумевшего «мерседеса», который вдруг выехал против течения.
Бессознательно руля, он доехал до двора любовницы и остановился под ее окнами. Раньше он себе никогда этого не позволял. Обычно он звонил Джозефине или подсылал мальчишку, а сам ждал в машине поодаль. Появление знакомого всем «мерседеса» вызвало во дворе переполох. Взрослые оставили свое домино, дети волейбол. Во всех четырех домах двора любопытные подбежали к окнам. Подтверждались слухи о том, что Джозефина изменяла мужу с бандитом Матутой. Хотя Матута не подал никаких сигналов, Джозефина почуяла его приход, прокралась в лоджию и выглянула в щель между шторами. Увидав возлюбленного, она сказала себе, что Матута совсем обалдел, порадовалась, что хоть мужа дома не было, но решила не открывать, чтобы вконец не засветиться. Однако до этого не дошло. Очевидно опомнившись, Матута тотчас уехал.
Ехал он медленно. Смутной тревоги уже не было. Вместо смутной тревоги он ощущал могучее волнение души и тела. Такого рода волнение гангстер испытывал всего несколько раз в жизни. Первый случай Матута втайне считал своим единственным грехом: однажды в лагере в Коми АССР он потребовал гитару и спел, провожая глазами клин улетающих журавлей. Второй раз он сильно разволновался, когда, вернувшись домой на волю, застал в родном городе и повсюду беспредел и беззаконие. Тогда Матута ворвался в Черноморье как чума. На первой же сходке он семь душ оставил не ворами. Раз и навсегда Матута сломал установившиеся в его отсутствие правила. А то воры здесь совершенно деградировали, сидя в доле у коммерсантов и проводя время в безделье и роскоши. И вот сейчас, как ни странно, эта замухрышка-чавела смогла вызвать в его душе бурю. Матуте вдруг стало жаль себя. Он вспомнил, что он бездомный. И решил поручить ребятам подыскать ему подходящий дом.
Все это были лишь обрывки мыслей. Первая ясная мысль оформилась в его мозгу, когда он, уже выйдя из машины и открыв калитку, шагал по двору к большому, но обшарпанному дому в цыганской слободе Старого Поселка.
«Мануш-Саструно путевый был, а сын его — чистый фуцан. Но тем не менее с ним придется поговорить» — такова была эта мысль.
Свирепый пес хозяина кинулся было на него, но тут же попятился назад, сдутый мощными флюидами Матуты. Поджав хвост, пес ушел за дом, где заскулил, чувствуя, что как раз с этим незваным гостем он должен был проявить характер.
Матута шагнул на крыльцо.
— Вообще уйду я от вас к дусеньке на кар! — услыхал он за дверью.
[23] Проложенной для проезда арбы.
[24] О, Боже мой! (цыган.)