Раньше, когда воровали только воры, Пахе было намного труднее. Тем более что ему все приходилось делать и себе, и последнему Хатту. Его отец-покойник служил отцу-покойнику Хатта Нагана, и служил с удовольствием.
Он часто говорил, что если бы его однажды не привез Хатт Савлак из путешествия по Мингрелии, то так он и прожил бы всю жизнь во влажной стране, под началом злых Дадиани; и не видел бы жизни, и не видел бы солнца, моря и тепла, и волка нормального не имел бы.
Хатт Савлак, охотник и наездник редко бывал дома. К челяди относился с добротой. Уже на седьмой год службы князь выделил покойному бате хороший отрезок земли, разрешил жениться. Он сам захотел остаться в доме. Матушку тоже привел туда. Им в господском доме было хорошо, не сравнить эту жизнь ни с эртобой, ни с советской властью. Это отец всегда говорил шепотом. В конце жизни князь доверял отцу Пахи настолько, что хотел даже сделать его управляющим имением, однако покойный не имел для этого ни образования, ни ума, конечно.
При советской власти люди почувствовали свободу и стали вести себя независимо от Хаттов. И Хатты, конечно, пошли уже не те. Отец же Пахи остался верен Хаттам, так много для него и для его семьи сделавшим.
Сегодня Паху не только никто не принуждал, но, если бы он не пожелал служить Нагану, законы полностью были бы на его стороне. Но Паха не поддался на агитацию. Он чтил память своего доброго отца и старался жить, как жил тот. Помогал Нагану Хатту, и помогал с удовольствием. Ничего он не делал у себя по дому, не сделав прежде этого у Хатта. Потому хозяйства их получились одинаковые, как наряды бригадира под копирку.
Хотя не совсем как под копирку, потому что у Хатта получалось чуть похуже. Придумал, скажем, Паха дом трехэтажный, но с висящими балконами, — прежде выстроил Нагану, лишь потом себе. Придумал кукурузный амбар с подобием лифта для корзины и автомышеловкой, которая чуть пальцы на ногах не отбила его жене, — и вот два одинаковых амбара в деревне: и у того, и у другого. Поскольку Паха у Нагана свои замыслы пробовал впервые, себе же делал работу уже во второй раз, то у него дома получалось лучше, как будто он, ядри его бабушку, для последнего Хатта работал недобросовестно, а для себя от души. Ничего такого не позволил бы себе Паха, просто он заметил такую особенность: когда работу сначала сделаешь у себя, уже имеешь опыт и сноровку. Он сам предложил Нагану несколько раз: давай, дескать, сначала буду пробовать у себя, чтобы, опыт и сноровку имея, тебе потом сделать лучше. Но и Хатт Наган тоже в свою очередь только на Пахе мог реализовать инстинкты господина, потому шел в отказ и говорил ему что-то вроде: «Не-кар! не-кар!» Он и к детям Нагана был привязан не меньше, чем к своим. Девочки были ничего, но Ника, сын, совсем не учился, а образование человеку необходимо. Не выучишься, таки будешь лазить по вагонам, пока, не дай Господь, не посадят. А нет — будешь вкалывать на полях эфирного завода или в академии убирать из-под обезьян говно. Ника не злой парень, но Паху не слушается, что ни скажешь, тут же: «Молчи, дурак, лучше рот закрой!» А отца все дома нет: то на каком-то плавкране работает, то без цели ездит на автобусах. Зато когда один из Гарибов обозвал на поминках Паху сыном Хаттова раба, Ника сам об этом узнал, и Господь знает, что он тому сказал, но тот на второй же день пришел и извинился, как у культурных! Куда бы он делся! И Ника, и этот бандит Кесоу справлялись у Пахи, извинился ли Гариба. «Да, — говорит Паха, — зачем надо было!» «Надо было, — говорят. — А культурно, — спрашивают, — он извинился или так, нехотя?» «Нет, культурно, — подтвердил Паха, — больше такого не делайте!» Обидчик действительно извинился со всей вежливостью, взглядом сверля почву под ногами:
— Слушай! Эй, ты! — сказал он. — Что рот разинул? Человек пришел сказать, что не хотел тебя обидеть!
Думая об этих вещах, Паха не спал, а было поздно, а завтра было много дел. Скоро светало, а сна не было. Было тихо, лишь изредка донесется свист беспокойной русалки или в филиале завизжит шимпанзе, которого кастрировал Кесоу. Деревня была объята сном. Паха ворочался в постели. Рядом безмятежно дрыхли эти сони, эти бездельники — его сынки и их мама. Все они молодцы, даже во сне, когда человек не контролирует свой внешний вид, рты держали закрытыми. Просто молодцы. Пусть поспят детишки, завтра он их будить не станет, когда пойдет к последнему Хатту удобрять кукурузное поле удобрением… Удобрение! Суперфосфат! Паха вскочил с постели, как ошпаренный.
— Лежебоки, бездельники! — заорал он на детей так неожиданно, что дети аж подскочили на постели, да еще вместе с мамой. — Скорее, не то пропустим четырехчасовой!
И вот не прошло и четверти часа, как он в сопровождении сынков грохотал тачкой по направлению к платформе. Кесоу, Ника и очамчирский опять остались без туфель.
— Сколько вы это будете терпеть, мои тухлые вены? — удивился очамчирский, когда Паха, грохотом будя все село, начал взламывать дверь первого же вагона на своем пути. А это был их вагон. Паха вскрыл его, увидев, что там всего лишь туфли, был разочарован и, понукая детей, пошел вскрывать следующий.
— Если кукурузу не удобрить, она пропадет, — спокойно надоумил очамчирского Кесоу. — Тут крестьяне живут.
— Крестьяне по ночам спят, — возразил гость.
Ника беззвучно смеялся.
— Спит тот крестьянин, который запасся суперфосфатом, — изрек Кесоу.
И с этим сомнительным определением крестьянина подельники разошлись, не солоно хлебавши.
О блаженных селеньях
Но даже в цивилизованных селах есть уголки неподвижной дремучести, которую не проймешь ничем. Замечено, например, что семьи, живущие на берегах мутных рек, отличаются несколько странным, сумрачным характером. Их глаза все время смотрят в лес. Старые предрассудки исчезают с первым светом электролампочки, но у живущих на берегу темной реки даже лампочка горит как-то тусклее.
А последний Хатт жил как раз на берегу такой темной реки. Так что был еще последний Хатт, в доме которого русалка была не забыта.
Но Хатт не отличался трудолюбием и был не из домоседов. Когда его племянник в городе стал человеком и о нем заговорили простые люди, последний Хатт полюбил ездить в автобусах и, притаившись, слушать разговоры простых людей о племяннике. При этом он молча преисполнялся гордости. «Чего уж удивляться, что Матута отважен и горд! А предки-то у него какие!», «Жаль, что этот деревенский у них никчемный», — слышал о себе последний Хатт, но все равно преисполнялся гордости. Потом он на некоторое время вовсе исчез с горизонта, работал на плавкране. Наконец вернулся домой и женился. Стал работать в «обезьяньем» филиале. Пил.
Жена у него была некрасивая. Точнее, не совсем чтобы некрасивая, но кино видали? Вот, как артистки эти: ничего здорового, крестьянского.
Хотя артистки тоже бывают разные: есть Мордюкова Нонна, а есть Анжелики. А у нас, в селе, — повседневность. Анжелика много не намотыжит.
Девица, когда на выданье, должна быть худенькая. А потом, когда выйдет замуж, когда родит, должна стать полнотелой, чтобы и с хозяйством справляться и, уж извините, чтобы мужу — отрада. А жена Хатта так и не поправилась: осталась худая, одни серые глаза на все узкое личико.
А так — безобидная, работящая, молчунья. И, к радости русалки, в некотором роде блаженная. Русалка внушила ей тайны трав. Явиться ей на глаза русалка не могла. Она сама переставала верить в себя, ибо никто вокруг в нее уже не верил.
Но вот сам последний Хатт мало что унаследовал от своих предков. Он был уж очень простоват. У него бегало трое ребят: мальчик и две девочки. Был еще мальчик, старший, но он его потерял несколько лет назад.
И он был призван стать хранителем очага Хаттов, чей родоначальник и пригласил Владычицу Рек и Вод в Омут нашей деревни и дал ей обет, что его род будет следить в потомстве за порядком жертвоприношений; потомок Хаттов, которые гордились тем, что их предок Акун-Ипа покорил русалку и сделал свой род на все времена удачливым в охоте; отпрыск рода, которому русалка, верная клятве, никогда не делала вреда, — и он, последний Хатт, женившись, жену на моление к Омуту не привел! И в пору беременности за водой отправлял! И в сумерки детей домой не загонял! Такой был пустой человек, этот последний Хатт.
Но никому не было дела до суеверий темной старины. Сельчане богатели, строили просторные дома, покупали автомобили. Однако все-таки русалке разок-другой с радостью удалось заметить, что где-то глубоко, в тайниках сознания, у людей пока еще теплится мглистый страх. Как-то вечером она стала свидетельницей картины, которую мы опишем по-порядку: алел закат. Экономистка «обезьяньего» филиала, гуманная и начитанная женщина, заметила среди скотины начало сибирской язвы, которая считалась болезнью от гнева Владычицы Рек. Тут бы ей бежать к доктору Гвазаве, так нет. Она вспомнила, что жена Хатта знает средство от этой болезни. Экономистка зажгла восковую свечу и молча пошла по проселочной дороге.
К дому Хатта она шла безмолвная, как этого требовал обычай. Шла с горящей свечой по вечерней околице. Жена Пахи доила буйволицу и, увидев экономистку, таки замерла с выменем в руках и позволила буйволенку, который вырывался из рук тоже изумленного мужа, опрокинуть полное ведро молока. Экономистка шла, восторженная и отрешенная. За железной дорогой ей повстречались семеро ее сыновей. Они возвращались с моря, покуривая. Увидев мать, мальчишки одновременно спрятали левые руки с сигаретами за спину, не подумав о том, что этот одновременный жест выдает их еще больше. Но экономистка со свечой, словно жрица огня, прошла мимо них, глядя перед собой стеклянными, невидящими глазами.
Жена последнего Хатта тут же поняла ее. Тоже молча, как этого требовал обычай, она спустилась к Мутному Омуту, набрала воды и, не оглядываясь, понесла домой. Молча же нашла травы, свойства которых были известны чуть ли не ей одной. И приготовила снадобье.
Над этим хохотали и судачили в селе. Но скотина была спасена, русалка торжествовала. Она-то знала, что это ее чары. А последний Хатт сказал жене: