Обнаженная Юнона, распустив свои пышные волосы, стояла на берегу Омута. Ее лишенный загара зад призывно фосфоресцировался в темноте.
Лодкин поспешил к актрисе. Но, добежав до Омута, остановился в недоумении. Странным образом купальщицы след простыл. Лодкин остался стоять над Омутом, полный ревности и страсти.
А той, чей зад в неверных тенях ночи он принял за родной Юнонин была русалка. Заметив мужчину, да еще и не язычника, который направлялся к Омуту с самыми решительными намерениями, так что космы его разметались на бегу, она забыла в панике о своих чарах и спряталась в гущу прибрежного ивняка.
Кесоу приближался к вольеру Спартака, как Мцыри к барсу.
Могучий барс. Сырую кость / Он грыз и весело визжал; / То взор кровавый устремлял, / Мотая ласково хвостом, / На полный месяц, — и на нем / Шерсть отливала серебром. / Я ждал, схватив рогатый сук, / Минуту битвы; сердце вдруг/ Зажглося жаждою борьбы…
…в преддверии подвига, который не всегда целесообразен.
Мы не меньше сочувствуем животному, чем Лодкин, но правильно ли отворачиваться от того, чего предотвратить не можем?.. И все-таки описывать славный бой не станем, опасаясь экологов, просто скажем, что Спартак остался жив, а жестоким результатом боя стало то, что он больше не сможет быть самцом-провокатором, хотя и просто самцом тоже быть не сможет. Кесоу победил.
А теперь о целесообразности подвига.
Орел, залюбовавшийся красотами, не поймает зайца. Но именно заяц в неподвижном ландшафте интересовал орла в это утро. Однако хищник рисковал потерять добычу, потому что на плато вдруг появился не менее юркий и не менее ловкий охотник — Акун-Ипа Хатт Савлак. Он искал туров, а не зайцев, но и такую добычу вряд ли бы упустил.
Тем не менее орел все же удалился с вожделенным зайцем в когтях, потому что в следующий миг внимание охотника отвлекла картина, возмутившая все существо рыцаря. Он заметил женщину всех достоинств юности и красоты в плену у отвратительного медведя.
Прежде, встретившись с косолапым, охотник любил помериться с ним силою и вступал в рукопашную. Но сейчас он был настолько возмущен, что не выдержал и издали поразил стрелой гнусного насильника. Теперь ему предстояло самое неприятное: выслушивать благодарность спасенной.
А дева распустила волосы, подняла к небу руки и воскликнула:
— Будь проклят Акун-Ипа, ты же сделал меня вдовой!
О чадолюбии
Паха, хоть и называл сыновей лодырями и лоботрясами, таковыми их не считал. Чем ему особенно могли помочь сосунки, если одному одиннадцать лет, а другому семь. Просто ему хотелось с детства приучить их к труду, чтобы знали, что жизнь — штука непростая. Шел ли он спозаранку в поле либо ночью вскрывать вагон или склад обезьяньего филиала, Паха желал, чтобы дети были с ним. Вроде они слушались, вроде шли без разговоров в любое время дня и ночи, но хотелось, чтобы порасторопнее, чтобы с огоньком, ядри их бабушку. Паха любил своих детей. Даже гордился ими. Даже чувствовал, что они во всем превзойдут его, если перестанут лоботрясничать, лодыри, негодники, лежебоки! Они уже закрывали рты. А сам Паха рот забывал закрыть и страдал от этого. Покойники родители тоже были такие. Дети же молодцы, всегда рты закрытыми держали. Это они в маму, она тоже молодцом. Паха же сам, когда ему грубо скажут: «Эй, хлеборезку прикрой, не то муха влетит!», — только тогда, бывало, хватится, что стоит с открытой пастью. Ребятишки же, сколько ни присматривал за ними, рты имели в основном закрытые.
А почему всё, что они делали с ним, — делали, лодыри, без охоты, — это Паха понимал, когда не нервничал. Для него вынуть из поезда или в филиале стащить материал, необходимый в хозяйстве, было, конечно же, удовольствие несказанное. Потому что он знал, что всего этого нигде не купит и никто просто ничего ему не даст. Удовольствие и польза были для него понятия тождественные. В филиале он, между прочим, даже маленький телевизор стащил, чудной такой, называется Ай-Би-Эм. Подставка под него тоже была, четырехугольная такая, но Паха ее брать не стал. Только этот телевизор он не смог включить, и соседи тоже не смогли.
Но дети-то мыслят по-другому. Для детей любое занятие должно быть игрой, а любой результат усилий должен венчаться наградой. Что им за радость завладеть арматурой или цементом. Что за радость — мотыжить день-деньской. Вот вспашку и культивацию они любили: приятно идти впереди лошади (игра), а в конце работы водить лошадь на купанье к водоему (награда).
Паха хотел, чтобы пацаны лошадь купать водили по очереди: сначала один, потом другой, а не так, чтобы сначала один, потом тоже он самый, а второй чтобы ревел. Только каждый раз, когда он вручал уздечку одному, другой начинал визжать, что сейчас его очередь, а тот, кому он вручал, тоже в визг, что он постоянно ущемляется. Любя обоих одинаково, отец начинал путаться. Если бы у него было три сына, запомнить было бы несложно, кто в прошлый раз, кому сейчас, кто на очереди. Сложно запомнит, когда детей двое, точно также, как вечно путаешь, где правая рука, а где левая. Паха сожалел, что у него не три сына.
Так начальник опергруппы знаменитый Коява-старший, бывало, если преследуемый им бандит из трех путей выбирал один, сразу мог вычислить, какой этот бандит выбрал путь, но труднее приходилось Кояве, если этих путей было два.
В жизни детишек, в общем-то, было мало радости. Разве когда крутили барабан и зерна вытаскивали. Это Паха понимал отлично. Но и тогда, если с сериями все шло мирно, потому что серий было две и сыновей двое, — то при вытаскивании номеров не обходилось без концерта, потому что одному приходилось вытаскивать три зернышка, другому четыре, а Паха опять не помнил, кто вытаскивал больше зерен в прошлый раз и кому следует сейчас. Он жалел, что у него не три сына, хотя опять же семь не делится на три.
Вращающийся барабан, точь-в-точь как в телевизоре, Паха смастерил сам. В него он помещал кукурузные зернышки с цифрами и буквами, потом кричал на детей и бранил их, чтобы они, негодники, скорее вытаскивали два зернышка с сериями и семь с номерами. И вот он уже знал билеты с выигрышем. Если ему удавалось на райцентровском базаре отыскать билет с нужным номером и серией, он его приобретал за тридцать копеек, и при розыгрыше на этот билет попадал выигрыш. Задача состояла в том, чтобы нужный билетик грузинской лотереи продавался именно в нашем райцентре. Но, согласитесь, легче найти билет, когда ты его знаешь.
Его стали спрашивать: «Ну что? что?» Он отвечал уклончиво: больших, дескать, ценностей не выигрываю, но семья не бедствует. Один раз попался велосипед. Получил и ездит. В деревне ему поверили и стали помогать.
На базаре тоже помогали. Когда выиграл «ФЭД» и взял деньгами, половину суммы продавщице Шушанике отстегнул, помогала в поисках. Искали все. Но билет вылавливался редко. Паха ни от кого не скрывал номера серии билета. Он был убежден, что его не обманывают, потому что, если бы кто выиграл, он бы знал. О том, что могли вы играть, получить деньгами и утаить от него, простак не задумывался. А почему бы нет; богатели ведь, хоть и вкалывали по жизни меньше, чем он.
Но помогали. Кончилось тем, что все искали нужную лотерейку Пахе, а прочие номера никто и не брал. Дважды чуть не поймал «запорожец».
Пахе везло, но не везло району. Нужный билет был заранее известен, но в район не попадал. Только прочитав в «Заре Востока» тираж, он вздыхал, и с ним вместе вздыхало все большее количество людей.
Паха вздыхал не от жадности, а потому, что видел, какие у него фартовые дети, а всем обделены. Он даже не мог сделать, чтобы дети его попробовали мороженое. Хоть бы он не рассказывал им, какое это лакомство! Как назло, он вспоминал о мороженом, только случаясь в райцентре и поравнявшись с лотком. А донести до дома это мороженое ему никак не удавалось.
По дороге оно начинало таять. Приходилось съедать самому. Дома он рассказывал детям о своей очередной неудаче. Рассказывал огорченно и подробно, не утаивая от детей, какое удовольствие он мог им подарить: как на полпути к дому мороженое начинало неумолимо таять; и как он убеждался, что ничего не сделаешь, только в самый последний момент, когда мороженое из твердого сгустка кристалликов превращалось в текучую и сладкую смесь молока и шоколада и, струясь меж пальцев, начинало капать; как тогда ему приходилось, вот так наклонив голову, вот так подняв руку, вот так вот подставлять рот и не съедать мороженое, а выпивать. Этими добросовестными рассказами он еще больше распалял воображение пацанов. Они не чувствовали горечи в его рассказе.
И еще одно обещание, данное сыновьям, он не смог выполнить. Не купил им заводную деревянную лошадку. Сколько ни смотрел он на базаре, ни разу лошадка не попалась, а то бы купил непременно, не пожалел бы никаких денег. Такая была лошадка, что никак не доходила до района. Наверняка ее перехватывали в Сухуме. Он сам ее не видел. Знал о лошадке по рассказам отца. Покойный ему ее так и не купил, как и многое из того, что обещал. Паха думал, что в детстве его обделили, так хоть детей обязан порадовать, чтобы не осталось обиды.
Вот какая это была лошадка. Она гнедая, маленькая, деревянная, стоит на дощечке с колесиками, подобно тем, на каких на базаре безногие ездят.
На шее около загривка, а у нее такая дырочка, в которую всовываешь карандаш, — каландаши, как рассказывал отец, когда в детстве обещал купить, — вставляешь в дырку карандаш, и лошадка едет. Вынимаешь из дырки карандаш — лошадка останавливается.