Некоторые травмы были слишком жуткими, чтобы описывать их здесь, но основное отличие от моей работы в Великобритании состояло в том, что у многих раненых отсутствовали разные части тела. Даже в автокатастрофах люди редко становятся жертвами травматической ампутации. Здесь же это было обычным делом.
Еще одним потрясением стало то, что сюда доставляли людей, которые уже были явно мертвы. Порой их сопровождали родственники и друзья, умолявшие сделать все возможное и спасти, но мы не владели даром воскрешения, а могли лишь попытаться утешить живых и позаботиться о телах их погибших близких.
В ту ночь я снова дрожал в своем спальном мешке, но на этот раз уснуть не давал оглушительный грохот стрельбы вокруг. Он никогда не прекращался, хотя снайперы, как правило, были менее активны по ночам, поскольку не могли видеть свои цели. Артобстрел между тем продолжался, и вскоре я уже мог отличить звук подлетающих со стороны сербов снарядов и ответных ракет, выпущенных в их направлении. Была едва заметная разница в высоте звука, и со временем все уже совершенно безразлично относились к гулу ракет, которые, как мы знали, летели от нас.
Первые два дня я продолжал играть роль мальчика на побегушках – мне разрешалось наблюдать, подавать, переносить и помогать, но местные хирурги не разрешали никого оперировать. Меня это начало порядком раздражать – было непонятно их отношение. Я ведь был там, чтобы помогать, разве не так? Позже, познакомившись с боснийцами ближе, я понял, что в этом не было ничего личного – просто все понимали, что у волонтеров вроде меня есть возможность в любой момент уехать и вернуться в свои теплые, безопасные дома, и осознание этого иногда вызывало натянутые отношения. То же самое они думали и о журналистах и других мимолетных гостях, которые то и дело появлялись и исчезали. Если подумать, было бы даже странно, если бы кто-то из местных не увидел во мне подобных «туристов» – во время той поездки довелось услышать подобные обвинения в своей адрес.
На третий день один из хирургов не пришел. Не появился он и позже. Для всех так и осталось загадкой, был ли он убит или же каким-то чудом умудрился сбежать. Ходили слухи, будто он раздобыл пропуск УВКБ ООН[22] и использовал его в качестве спасительного билета.
Решив не упускать такой возможности, я забрал себе освободившуюся операционную. Отчетливо помню своего первого настоящего пациента – пожилую женщину, которой на вид было лет семьдесят пять. Шрапнелью ей оторвало обе ноги – одну выше колена, а вторую ниже – и одну руку. Это были три чудовищных ранения – пожалуй, ничего страшнее прежде мне видеть не доводилось. Она поступила вместе с родными, которые требовали каких-то действий и помощи, но я попросту не знал чем помочь. Она была в сознании, но лишь едва, достигнув того предсмертного состояния, когда наступающее забытье служит прелюдией смерти. Первая реакция на полученную травму – это боль, но по прошествии времени или при сильной кровопотере организм преодолевает болевой порог и начинает отключаться. Казалось, она уже дошла до этой стадии и теперь лежала, тихонько постанывая, при последнем издыхании.
Моим естественным желанием было взяться за дело – чтобы другие увидели, что я не теряю времени зря, а отчасти из-за того, что зачастую намного проще делать хоть что-то, чем бездействовать. Но было ли такое решение правильным? Она была пожилой и получила тяжелейшие раны. Вряд ли бы она пережила долгую операцию или череду процедур. Кроме того, наши запасы крови для переливания были весьма ограничены. Должна ли она достаться ей? Или же завтра появится человек, которому кровь будет нужнее? Да и кто я такой, чтобы это решать? Возможно, было бы лучше просто дать ей морфин, чтобы унять боль, и позволить спокойно уйти.
Я все-таки решил оперировать и принялся обрабатывать раны: очищать и срезать омертвевшие ткани, удалять фрагменты костей, пытаясь сохранить оставшиеся здоровые. После сорока пяти минут такой работы меня по плечу похлопал анестезиолог.
– Она умерла, – сказал он.
Мы приступили к слаженной командной работе, несмотря на напряженность, лишения и постоянную опасность. Большинство из них немного говорили по-английски, а некоторые – очень хорошо, но порой путаница все равно случалась. Помню, я решил, что выучил какое-то боснийское слово, когда один врач время от времени вскрикивал, как мне казалось, «Макадоу! Макадоу!». Я думал, что, возможно, это означало завершение определенной стадии операции либо вовсе было каким-то боснийским ругательством, пока до меня не дошло, что после каждого крика «Макадоу!» одна из медсестер всегда подавала ему ножницы «Макиндо», названные в честь выдающегося новозеландского хирурга Арчибальда Макиндо.
Люди к нам попадали из-за бомб и пуль, но самой большой проблемой во многих смыслах была температура. В ту зиму в Сараеве стоял сильнейший мороз. Он проникал сквозь одежду и пронизывал до костей. Это сказывалось и на пациентах. В операционной, где мы работали, было очень холодно. Вода, в которой я мыл руки, была ледяной, мой хирургический халат вскоре сильно истрепался, хирургические маски закончились, и мое дыхание превращалось в пар из-за низкой температуры.
Если нам холод доставлял дискомфорт, то для пациентов представлял смертельную опасность: они могли умереть от переохлаждения прежде, чем их добьют полученные раны. Температура в операционной должна быть высокой: когда вскрываешь пациенту живот, он очень быстро теряет драгоценное тепло. Исход операции непосредственно зависит от температуры, и сильное охлаждение тела чревато губительными последствиями. Ферменты организма перестают работать, и кровь уже так запросто не сворачивается; сердце перестает биться как надо, и кислород, источник жизни, используется недостаточно эффективно. Начинают отказывать органы.
Чаще всего больничные генераторы исправно работали, и их ритмичный грохот отчетливо доносился из подвала здания, но дизельного топлива вечно не хватало, и время от времени мы погружались в кромешную тьму, зачастую прямо среди ночи. Когда такое случалось, один мужчина привозил в операционную на тачке пять-шесть автомобильных аккумуляторов. Он кое-как подключал их к лампе, которую держал в руках, и до возвращения электричества она становилась единственным источником света, отбрасывая слабые лучи сквозь холодный туман комнаты, но это было лучше, чем ничего.
В то время Сараево особенно интенсивно обстреливали танковыми снарядами, артиллерийскими минами и ракетами. Раны от металлических осколков этих снарядов похожи на пулевые, но зачастую обширнее и гораздо разрушительнее. Этот парень потерял столько крови, что давление сильно упало, а пульс подскочил, что указывало на травматический шок. Нас было четверо: я, анестезиолог, медсестра и помощник. Мы с анестезиологом обсудили оправданность проведения операции. Перед нами был выбор: прооперировать и попытаться спасти ему жизнь либо не оперировать и смотреть, как он умирает. В три часа ночи других пациентов не было. Ресурсы у нас весьма ограниченны, к тому же стоял жуткий холод. Посмотрев на пациента, мы переглянулись, кивнули друг другу и забрали его в операционную, чтобы остановить кровотечение. Когда мы ввели его в наркоз и перелили последний пакет с кровью, я вскрыл ему живот.
Лапаротомия – это разрез брюшной стенки для доступа к органам брюшной полости. При любой лапаротомии хирург проводит ревизию органов брюшной полости. Собственными глазами и руками он изучает все цельные органы брюшной полости, такие как селезенка, печень, почки и поджелудочная железа, и все полые: желудок, тонкий и толстый кишечник, а также мочевой пузырь и матку у женщин. Кроме того, во время операции принимаются различные решения – например, следует ли подбираться к крупным кровеносным сосудам, таким как аорта, которая уносит насыщенную кислородом кровь из сердца, или нижняя полая вена, возвращающая в сердце прошедшую через все тело венозную кровь.
Обработав брюшную полость, я сделал длинный разрез брюшной стенки, и кровь багровыми волнами потекла из живота пациента мне на руки. В холоде операционной его кровь казалась горячей на моих замерзших руках.
Осколок пробил нижнюю полую вену. Впервые в жизни я столкнулся с повреждением столь крупного сосуда. Обломок металла все еще был внутри, и мне ничего не оставалось, кроме как его достать, хоть это и могло усилить кровотечение. С колотящимся сердцем я пытался сообразить, смогу ли справиться с кровотечением, если достану осколок, – я знал, что нужно будет как можно быстрее обложить рану тампонами. Стоило мне осторожно извлечь осколок, как из разорванного сосуда фонтаном брызнула кровь. Схватив с подноса большой марлевый тампон, я прижал его к месту кровотечения и стал ждать.
Все здание содрогнулось, и я почувствовал, как мои ноги заскользили по залитому кровью полу – в голове тут же мелькнула мысль, что конструкция может обрушиться. А спустя несколько секунд после удара все здание резко погрузилось во мрак.
Это была кромешная тьма без единого проблеска света. Операционная находилась ниже уровня земли, и от остальной больницы ее отделяли массивные двери. Я не видел ровным счетом ничего: ни своего пациента, ни коллег. Вдруг до меня дошло, что я еще и не слышу их – лишь снаружи операционной доносилась какая-то возня.
Продолжая прижимать тампон к нижней полой вене пациента, второй рукой я нащупал расположенную рядом аорту. Сосудистый хирург способен определить давление, пощупав аорту, и мне сразу стало ясно, что оно падает. Я сжал аорту пальцами, пытаясь сохранить давление в сердце и мозге, чувствуя, как кровь из его живота стекает вниз по моим ногам.
– Тампоны! Тампоны! – закричал я, отчаянно надеясь, что рядом еще кто-то остался, чтобы прийти мне на помощь.
Несколько минут спустя в комнате воцарилась зловещая тишина. Я ждал, что придет мужчина с тачкой и лампой, но он не появлялся. Я все ждал и ждал, сжимая пальцами нижнюю полую вену мальчика, однако его пульс неумолимо слабел. В холодной тишине я позвал анестезиолога, ответа не последовало. Я позвал медсестру, помощника, но мой голос лишь эхом отдавался в темноте. Единственное, что я чувствовал, – это покидающую тело мальчика кровь на себе. Мои ботинки хлюпали в ней, а руку сводило от напряжения. Я чувствовал, как ускользает его жизнь.
– Эй! Эй! Мне нужен свет! Есть там кто-нибудь?
Я все звал и звал на помощь. А потом понял, что мальчика не стало.
Совершенно не зная, что делать, я просто ждал, в то время как теплая кровь постепенно остывала в ледяном холоде операционной. Несколько минут спустя свет замигал, а затем и полностью включился. Я огляделся по сторонам – разумеется, мне никто не отвечал, и я уже все понял, но все равно был потрясен, увидев, что вокруг никого нет. Мои коллеги сбежали в укрытие. Не сказав ни слова друг другу или мне, каждый решил, что нападение на больницу было сигналом к отходу.
Я посмотрел вниз перед собой. Я был словно на бойне: мальчик, должно быть, потерял три или четыре литра крови, немалая часть которой была на мне. Нетвердой походкой я вышел из операционной, стянул с себя перчатки и хирургический халат, и меня охватило полное отчаяние. Этот мальчик должен был выжить. Если бы мужчина с тачкой пришел, если бы свет вернули раньше, если бы мне помогли, его можно было спасти.
Я чувствовал себя преданным. Никто не сказал мне: «Дэвид, мы уходим, тебе тоже нужно идти», – они просто оставили меня там. Я снял промокшие носки и побрел в оцепенении по коридору. Мне срочно нужен был чайник, чтобы вскипятить воду, смыть кровь и согреть онемевшие руки.
Я нашел коллег в обложенном мешками с песком кабинете дальше по коридору: анестезиолога, медсестру, помощника, даже того мужчину с тачкой. Они просто сидели там. Не было сказано ни слова. Никаких обсуждений. Тело просто забрали.
Смерть того мальчика и особенно поведение коллег во время обстрела изменили меня. Подобно многим врачам и медсестрам, у себя на родине я всегда глубоко сочувствовал пациентам, переживал за них и плохой исход всегда воспринимал очень близко к сердцу. Этот случай научил меня двум вещам: во-первых, я должен быть сильнее, а во-вторых, заботиться и о себе. Не только потому, что больше никто этого за меня не сделает, но и по той простой причине, что мертвый я никому помочь больше не смогу.
Это было своего рода обрядом посвящения. Впервые я почувствовал себя крошечным винтиком огромной военной машины. Моему идеализму был брошен вызов, и он пошатнулся. Этот случай меня закалил, и я стал лучше понимать, в условиях какого стресса работали коллеги, причем намного дольше, чем предстояло вытерпеть мне. Смертью этого парня война оставила на мне свой неизгладимый отпечаток: это была моя медаль за участие, только вот с гордостью ее носить было невозможно. Внешне случившееся на мне особо не отразилось, но я изменился внутри. Один укромный уголок моего сердца закрылся, словно сжавшись в кулак, и покрылся льдом. Пожалуй, это была первая из неприятных историй, которые, как мне казалось, я оставил в прошлом, пока двадцать лет спустя не попал в Сирию.
[22] Управление Верховного комиссара Организации Объединенных Наций по делам беженцев.