Алконост, что поет песни печальные, но прекрасные. Может, тем и заворожила, что чужая просто, впервые увиденная, а может, и в самом деле век бы ее слушал, обо всем позабыв. Он даже имени ее другим не назвал, сохранил для себя, будто дар бесценный, чудом в руки упавший, болотом напоследок прошепченный.
Радмилла…
Другим, впрочем, до ведьминого имени дела не было, другие и к словам-то ее прислушаться толком не пожелали. Посмеялись лишь.
— Тьфу, — ответила мать, гневно тряхнув косами. Длинными, светлыми, яркими лентами перевитыми. — Ворожит кто-то, — повторила она сыновние слова с насмешкой. — Ведьма и ворожит, только не признает. Убить ее надобно, тогда и беды наши вместе с нею сгинут.
И Ратибор заворчал недовольно, с этим приговором соглашаясь. Не поверил словам об олене да о ночной охоте. Мстислав бы, верно, и сам не поверил, да только не было в ведьминых глазах ни лжи, ни насмешки.
— Убить ее, — закивали братья названные, и даже Яринка, в угол забившаяся и в разговор вступать не смевшая, затрясла жидкими косичками. — Ворожба — это ремесло ведьмино. Кому, как не ей, чары злые творить? Выманить ее только из Стылой Мари надобно, уж тогда…
— Я у вас на пути первым встану, — процедил тогда Мстислав, сам этой злости нежданной удивляясь. Пусть ведьма, пусть чуднáя такая и желтоглазая, да только нет в ней зла.
А мать тогда охнула и схватилась за кувшин, в котором Яринка воду, попом греческим освященную, в избу таскала. Да как плеснула ему в лицо! Половину кувшина извела, не меньше, всю рубаху на груди ручейками стекающими вымочило. Братья в хохот, Яринка в слезы — запоздалые, верно, уж не о воде рыдала, — а он взял да и грохнул кулаком по столу, вся посуда глиняная задрожала, кружки берестяные подпрыгнули. И спросил, когда так тихо стало, что даже воздух между ними зазвенел будто.
— Смешно вам? Веселитесь, когда другие дочерей хоронят? Пока беда чужая, до нее никому дела нет. Раз так, то не нужна мне ваша помощь, один пойду.
— Не пойдешь, — вскинулась опомнившаяся мать, да только поздно уже было. Только укрепила его в мысли, что идти надо. Убить оленя, а потом отыскать ворожившего — глядишь, не разозлится ведьма на новую просьбу и в этом поможет — и дух из него вытрясти, чтоб неповадно было подлости творить да людей ни в чем неповинных губить.
Мать еще кричала, что не пустит, ведьме не отдаст, когда он вскочил на ноги и бросился из избы, злясь на весь белый свет, как дитя малое. Обидели, смеялся сгущающийся вокруг, окутывающий избы сумрак. Не поверили.
Вот тогда-то Мстислав и почуял впервые то, о чем говорила ведьма. Будто дрожь по земле пошла, ухом не слышимая, а ногой даже сквозь сапог охотничий, на меху теплом, ощущаемая. Встрепенулись ночные птицы на деревьях, застонал ветер в ветвях, и потянуло со стороны чернеющего за частоколом леса сыростью. Будто в грудь толкнуло, и сердце замерло на мгновение, пропустив удар, прежде чем наваждение сгинуло в ночной темноте.
Идет, идет, копытом бьет.
Сон к нему после этого долго не шел. До самого рассвету проворочался, вслушиваясь в звенящую тишину, и забылся, лишь когда первые лучи солнечные по земле поползли, на узорах инея засверкали. Да и в следующие ночи легче не стало, даже пол в избе дрожать начал, будто почуял Мстислава дух, прочел как по-писаному все его помыслы и намерения и теперь сам охотника ищет, крови жаждет. А тут еще Яринка вокруг кружит-вьется да зудит без конца, как муха назойливая.
— Мстиславушка, не ходи!
Как похоронили кузнецову дочку на следующее утро после разговора его с ведьмой — да беседы с семьей, ссорой обернувшейся, — так сестрица названная теперь проходу не дает, рогатину новую доделать не позволяет. Мстислав от нее отмахивался поначалу, а потом и вовсе слушать перестал. Пусть себе зудит, лишь бы копье портить не вздумала. А то станется с таких помощничков заботливых подсобить там, где не просили.
В последний раз сестрица отыскала его незадолго до заката четвертого дня, остановила, вцепившись в руку, в дюжине шагов от частокола деревенского, и вновь запросила.
— Не ходил бы ты, Мстиславушка. Ну кто же в лес идет да на ночь глядя? Погубить тебя вздумала проклятая, ой погубить!
Мстислав посмотрел на нее, с трудом удержавшись от гневной отповеди — только новой ссоры с матерью избежал, незамеченным из избы ускользнул, а тут Яринка со своими глупостями, — и велел сухо:
— Иди в дом, стемнеет уж скоро.
А она, дуреха, клещом в него вцепилась да как завоет. Верно, на другом конце деревни услышали.
— Мстиславушка, не ходи! Не вернешься ведь.
— Пусти! — рассвирепел тогда Мстислав и вырвал руку из слабеньких пальцев. — Ишь чего вздумала, хоронить меня раньше времени!
Зря он это, конечно. Яринка так и стояла там, бледная да руки заламывающая, со слезами, по щекам катящимися. Спиной ее взгляд просящий чувствовал, да так и не обернулся ни разу. А шагнув за частокол, и вовсе позабыл о рыдающей сестрице. Птица, ведьмой обещанная, кружила далеко впереди, сжимая в когтях аккуратный сверток. Крутила, щуря глаза, головой, негромко ухала, нахохлившись на холодном ветру, да только Мстиславу вдруг привиделась на мгновение не совиная голова, а женское лицо с длинными, темным медом по плечам текущими волосами.
— Здравствуй, — прошептал Мстислав, сам не помня, как под деревьями, на лесной опушке растущими, оказался, и птица ухнула в ответ, широко раскрыв желтые глаза. Будто сказала довольным голосом.
Молодец, охотник. Узнал.
И пролетела совсем рядом, расправив крылья и задев ему волосы концами длинных перьев. Сверток упал в поспешно протянутую к нему руку.
— Спасибо, — всё тем же шепотом поблагодарил Мстислав, и птица ухнула вновь, прежде чем описáть над ним круг и исчезнуть среди голых изломанных ветвей. Она свою часть уговора выполнила.
Наконечник оказался костяной, непривычной, чуть изогнутой формы и на вид тонкий, даже хрупкий. Но от вырезанных на белой кости узоров ощутимо веяло холодком. Заговоренный. Сколько же силы в нем, что даже охотник, от ворожбы далекий, ее почуял? И в рогатину наконечник врос, будто живой, слилась кость с деревом так, что даже грани между ними не найдешь.
Жутко это всё.