Вот сюда и в базарные, и в обычные дни приезжал аккуратно на службу Николай Венедиктович, стареющий, благообразный, чудаковатый человек, член артели «Фотон». Он не стригся, как все, с некрасиво подбритым затылком, а носил волосы по давней интеллигентской моде длинными и бороде позволял расти вольно, почти во всю грудь. Оттого вид у него был весьма внушительный. Приезжал он не на трамвае, как все, а на велосипеде, что вызывало у окружающих веселое любопытство: бородач, а на велосипеде… Ничье любопытство Николая Венедиктовича не беспокоило. Сослуживцам, как он называл жестянщика из соседней мастерской и починщика баулов, работавшего напротив, он объяснил, что вдов, с некоторыми скромными очень средствами, оставшимися от жены. Жестянщик и специалист по починке баулов происходили из простонародья, поэтому относились к вопросам такого рода чрезвычайно деликатно и ничего, до этого касающегося, более углубленно узнавать не пытались.
Обживался Николай Венедиктович не спеша, зная, что теперь — надолго, может быть, навсегда. Домик он приобрел недорогой, но справный, выкрашенный в голубую краску, через улицу от Осколовых и жил в нем очень замкнуто, держал не во дворе, а прямо в комнатах чуть ли не десяток хороших породистых собак. Собак Николай Венедиктович полюбил очень, даже как-то болезненно, и ни малейших замечаний по поводу их содержания от соседей не терпел. У соседей, особенно у вдовых соседок, Мезенцев тоже вызывал неудержимый интерес, но никому, ни одной из них не удалось проникнуть за дверь его голубого домика, и, определив его как малахольного, его оставили в покое. Еще бы не так! Он выделялся холщовой блузой на кокетке со сборками, древним захватанным пенсне на шнурке, привычкой ни с кем не здороваться и ездить, как мальчишка, проворно крутя педали тощими ногами в измятых штанинах.
Может быть, оттого, что слишком долго все сходилось на одном человеке, и прошлое, и будущее, человек этот, столь сильно ненавидимый, сделался необходимым, чуть ли не родным. Во всяком случае, семья Осколовых хоть как-то, пусть уродливо, изломанно, но связана была с прошлой жизнью Николая Венедиктовича. Иногда у него возникало странное ощущение, что эти люди единственные, кто может подтвердить ему самому, что он еще существует, а не сдох давно, как бродячая, никому не нужная собака.
Появление его в качестве недальнего соседа прошло без всяких драматизмов, буднично и тускло. Николай Венедиктович сам удивился потом — до чего обыкновенно. Даже мысль была: «Поздно я собрался перед ними появиться», но и она не огорчила его. Он действительно отчего-то очень устал.
В местах, где поселились бывшие недруги, некогда располагались обширные купеческие сады, впоследствии разбитые на участки и отданные под застройку. На улицах до сих пор то и дело попадались полузасохшие искалеченные фруктовые деревья, которые жители ленились вырубить, потому что они никому не мешали, и Мезенцев, катаясь, ловко лавировал между одичалыми корявыми грушами, летом устилавшими землю мелкой и твердой падалицей.
«Ну, знал бы кто, — думал иногда Александр Николаевич, — что вот здесь, среди подзаборных лопухов и пыльной гусиной травки встречаются друг с другом люди, столько в себе схоронившие. Еще неизвестно, что сильнее: разделяет или связывает взаимная ненависть?» Он скорей бы умер, чем признался, что этот человек в пенсне был ему раньше знаком. Но он был единственный, с кем Мезенцев мало-помалу принялся кланяться и даже стал вхож в дом то со свежей газеткой, то с новостью, услышанной из репродуктора. Постепенно получилось так, что он стал знакомцем именно Александра Николаевича, а Евпраксию Ивановну вроде и не знавал никогда. Осколов привык, воспринимал его как мелкую неприятность, которой подчинялся брезгливо и покорно. Лень было прогонять его да и бессмысленно, потому что Мезенцев льнул с какой-то болезненной шелудивой настойчивостью.
Для себя Александр Николаевич объяснял свою пассивность тем, что за давностью протекшего времени все они стали совсем другими людьми, а те, какими они были, словно бы и не были, не существовали никогда. Нет, он согласился бы на что угодно, лишь бы не показаться смешным, а вспоминать то, что лежало меж них, смешно и жалко — и ничего больше.
Глава третья
«Ты школу-то хоть кончила?» — хотелось спросить ее. Но ведь обидится: как-никак сержант. Поэтому он сказал другое, не то что думал:
— Какое у тебя имя странное. В нем что-то свободное, даже дикое — Воля!
Она засмеялась:
— Это все отец. Хотел даже Свободой назвать, но остановился на Воле. Так получилась Воля Анфимовна.
Они сейчас измеряли время только своими встречами в неведении будущей судьбы.
Краем аэродромного поля в прифронтовой полосе шли лейтенант Константин Осколов, комсорг авиационного полка, и моторист Воля Кучумова. Лейтенант искоса любовался девушкой, ее круглым, нежным, несмотря на постоянные ветра, лицом, фигурой, настолько худенькой, что складки гимнастерки густо облепляли ее под ремнем, и длинные ножки свободно болтались в брезентовых сапожках. Со своим остреньким подбородком, белобрысенькой челкой, она казалась ему испуганным ребенком, невесть как заброшенным в железный ад войны. Посмотришь — просто какой-то муравей перетянутый ползает со шлангом, с масленкой по разгоряченной, только что вернувшейся из боя машине.
Голос у нее тоже был детский, тонюсенький. Как она ни усиливала, ни укрепляла его во время сдачи рапортов, выходило смешно.
— А сама ты откуда?
— Родилась на Волге, жила за Яблоновым хребтом и опять туда вернусь.
— А я родился в Приамурье, жил на Волге и опять туда вернусь.
— Так мы и разойдемся мимо друг друга? — сказала она печально, полувопросительно.
— Но вот встретились же…
Лейтенант застенчиво приобнял девушку.
Они примостились на краю оврага, полного цветущих вишен. Отдаленное расстоянием, доносилось время от времени урчанье моторов, но сейчас и оно было частью весенней тишины.
Склоны оврага обмуравила первая зелень, а на дне внизу волновалась душистая кипень. Влажно и чисто было в отмытом недавним дождем мире.
Кудрявые облака, не торопясь, отплывали на север. Казалось, небо впервые за много дней не таило угрозы, теперь навечно свободное от огня и грохота выстрелов.
— Как пахнет… нежно и холодно… Ну, что ты руку отнимаешь?
— Ай, они потрескались все, самой противно. То масло, то бензин… Сейчас еще ничего, а зимой машину готовишь, прямо клочья кожи на металле остаются: забудешься — схватишься…
— Знаешь, какая у нас дома сирень в мае?
— Синяя?
— Разве она бывает синяя? Она фиолетовая, розовая, искрасна-лиловая…
Осторожно, легко касаясь, она погладила лицо Кости и застеснялась, спрятала пальцы в кулачки.