Очевидно, что в Британии и Китае царили совершенно разные представления о международном праве и морали. Но если, согласно китайским представлениям, устанавливать законы и требовать их соблюдения китайское правительство могло только у себя в стране, то британцы претендовали на то, чтобы распоряжаться не только дома, но и в Китае. Перефразируя Маркса, можно сказать, что когда права равны, то дело решается силой, а Британия в это время сосредоточила достаточно огневой мощи, чтобы закрепить за собой право выбора в ущерб китайцам. Китаю нечем было ответить на то, что в один день в феврале 1841 года военный пароход уничтожил шесть военных джонок, пять фортов, два военных лагеря и одну береговую батарею[620]. После ужасной войны, нескольких больших восстаний и второй, еще более ужасной, войны с Британией (к которой на этот раз присоединилась Франция) Китай просто перестал быть центром относительно замкнутой системы восточноазиатских государств. Следующие сто лет он был все более зависимым и все более периферийным членом всемирной капиталистической системы. Китай отходил на периферию не просто в результате включения Восточной Азии в европейскую систему на правах подчиненности. Другой важной причиной стала радикальная перемена межгосударственных отношений в самой Восточной Азии, вызванная попытками Китая и Японии пойти по европейскому пути развития.
Как подчеркивают Кавакацу и Хамасита, модернизация и территориальная экспансия Японии конца XIX — начала XX века были всего лишь продолжением другими средствами многовековых попыток Японии стать центром восточноазиатской вассальной системы торговли[621]. Изменения системных отношений радикально изменили и природу межгосударственной конкуренции, сложившейся в системе восточноазиатских государств после объединения, проведенного режимами Токугавы и Цин. В этом новом контексте конкуренция между восточноазиатскими государствами уже неотделима от попыток достичь высокой производительности западной промышленности в производстве средств производства, модернизация которого (и в Восточной Азии, и в Европе) была тесно связана с ростом военной мощи. Теперь гонкой вооружений была охвачена не только европейская система, но и восточноазиатские государства[622].
В течение двадцати пяти лет с начала процесса индустриализации в Китае и Японии его результаты были схожими. Накануне китайско-японской войны 1894 года «уровень современного экономического развития в обеих странах оставался примерно одинаковым»[623]. Однако победа Японии в этой войне продемонстрировала фундаментальное различие индустриализации двух стран. В Китае главным проводником индустриализации были власти провинций, значительно усилившиеся по сравнению с центральным правительством во время подавления восстаний 1850-х годов; для них индустриализация была способом укрепления автономности. В Японии же, напротив, индустриализация была неотделима от реставрации династии Мэйдзи, сконцентрировавшей власть в руках национального правительства за счет ослабления власти провинций[624].
Исход китайско-японской войны усугубил различия китайской и японской индустриализации. Поражение Китая ослабило национальное единство, здесь начался политический хаос, который продолжался пятьдесят лет и был отмечен дальнейшим ограничением суверенитета, послевоенной разрухой и, наконец, падением династии Цин — при одновременном росте автономии полусуверенных военных правителей. Затем японское вторжение и то и дело вспыхивающие войны между националистами и коммунистами. Если отвечать на вопрос О’Брайена (см. главу 1), это разрушение государства было, возможно, единственной важной причиной того, что Китаю понадобилось так много времени на восстановление экономического статуса и ранга, который он имел в середине XVIII века.
Япония же в результате победы над Китаем в 1894 году, а затем и над Россией в войне 1904-1905 годов стала, как пишет Акира Ириэ (Akira Iriye), «уважаемым участником игры, которую вели силы империализма»[625]. Захват китайской территории, в особенности Тайваня в 1895-м, а затем Ляодунского полуострова; присвоение прав и привилегий в Южной Маньчжурии в 1905 году (раньше принадлежали России), признание Китаем японского сюзеренитета над Кореей, аннексированной как колония в 1910 году, — все это обеспечило Японию теми форпостами, откуда она могла в будущем атаковать Китай, а также обеспечивало ее надежными поставками дешевого продовольствия, сырья и новыми рынками. Одновременно китайские репарации, составлявшие до трети национального 378 дохода Японии, помогали Японии развивать тяжелую промышленность и перевести валюту на золотой стандарт. В свою очередь, благодаря этому Лондон повысил кредитный рейтинг Японии, так что увеличилась возможность получения дополнительных средств для индустриализации страны и империалистической экспансии за ее пределами[626].
Окончательно японский и китайский пути развития разошлись в 1930-е годы, когда Японии удалось занять ведущее положения в регионе, вытеснив Британию. Завершая перемещение центра восточноазиатского региона, в 1931 году Япония захватывает Маньчжурию, в 1935-м оккупирует Северный Китай, с 1937 года начинает полномасштабную интервенцию в Китай, а затем захватывает некоторые части Внутренней Азии и большую часть Юго-Восточной Азии. Однако удержаться в положении господствующей силы региона Япония не смогла. Колоссальные разрушения в результате кампании стратегических бомбардировок в последние месяцы войны (еще даже до Хиросимы и Нагасаки) продемонстрировали, что достижения Японии в освоении военных западных технологий несравнимы с достижениями США. Япония не удержала своего первенства еще и потому, что пробудила в Китае силы противодействия как японскому, так и западному господству. После поражения Японии образование Китайской Народной Республики вывело на сцену новые силы борьбы с гегемонией Запада, борьбы за роль центра Восточной Азии, и с тех пор они определяют направления развития и события в этом регионе.
Соединение западного и восточноазиатского путей развития было двусторонним процессом. В конце XIX — начале XX века происходила конвергенция преимущественно в сторону Запада — с губительными последствиями для всех восточноазиатских государств, включая Японию, первоначальный успех которых при вступлении в империалистическую игру закончился ядерным кошмаром Хиросимы и Нагасаки. А во второй половине XX века наступила очередь западного пути развития сместиться в сторону Восточной Азии. Эта малозаметная конвергенция началась с установлением Америкой режима холодной войны.
В результате оккупации Соединенными Штатами Японии в 1945 году и раздела региона на два антагонистических блока (после корейской войны) США, как пишет Камингс, создали в регионе «вертикально организованный режим, держащийся на двусторонних договорах (с Японией, Южной Кореей, Тайванем и Филиппинами), причем этот режим проводится Государственным департаментом, стоящим над четырьмя министерствами иностранных дел упомянутых стран».
Будучи полусуверенными, эти страны насквозь пронизаны американскими военными структурами (оперативный контроль над вооруженными силами Южной Кореи, Седьмой флот, патрулирующий Тайваньский пролив, оборонная зависимость всех четырех стран и военные базы на их территориях) и не могут проводить независимую внешнюю политику или проявлять оборонные инициативы... В середине 1950-х произошло несколько небольших демаршей, прорывавших эту военную завесу... Но до 1970-х годов основной оставалась тенденция одностороннего доминирования американского режима с сильной склонностью к военным формам общения[627].
Милитаристская природа навязанного в одностороннем порядке американского режима не имела прецедента в Восточной Азии, за исключением (и то лишь отчасти) режима Юань в конце XIII — начале XIV века и до конца не реализовавшегося японоцен-тричного режима начала XX века. Американский режим, однако, обнаруживает три важных сходства с синоцентричной вассальной системой торговли. Во-первых, внутренний рынок центрального государства был несравнимо больше рынков вассальных государств. Во-вторых, для легитимации и доступа на внутренний рынок центрального государства вассальные государства должны были занять подчиненное положение по отношению к нему. И в-третьих, в обмен на политическое подчинение вассальные государства получали «дары» и торговые преимущества в отношениях с центральным государством. Это и был тот «великодушный» режим первых послевоенных лет, когда, как считают Одза-ва и Сугихара, торговля и помощь Pax Americana заложили основы восточноазиатского возрождения[628].
Имея в виду эти сходства, мы можем сказать, что первенство США в Восточной Азии после Второй мировой войны превратило периферию синоцентричной вассальной системы торговли в периферию американоцентричной вассальной системы торговли. Однако у этих систем есть два важных отличия. Первое состоит в том, что американоцентричная система была гораздо более милитаристской по структуре и целям, чем ее синоцентричные предшественники; кроме того, она стимулировала функциональную специализацию между империей и вассальными государствами, чего не было в сино-центричной системе. Как и в иберийско-генуэзских отношениях политического обмена XVI века (о них мы говорили в главе 8), США фокусировались на обеспечении защиты и утверждении своей политической власти как в рамках региона, так и в мировом масштабе, в то время как восточноазиатские вассальные государства в основном были нацелены на торговлю и извлечение прибыли. Именно этот политический обмен сыграл решающую роль в удивительной экспансии Японии, с чего началось возрождение региона. Как писал Шур-манн, на ранних этапах этой экспансии, «освободившись от расходов на оборону, правительство Японии... направило все свои ресурсы и энергию на экономическую экспансию, принесшую Японии процветание и распространившую японский бизнес до самых дальних уголков земли»[629].
Второе отличие состоит в том, что американоцентричный режим холодной войны, в противовес предшествующим синоцен-тричным режимам, был чрезвычайно нестабильным: он начал разрушаться уже вскоре после того, как был установлен. Корейская война установила американоцентричный восточноазиатский режим, исключив КНР из нормального коммерческого и дипломатического общения с некоммунистической частью региона путем блокад и военных угроз при поддержке «целого архипелага американских военных сооружений»[630]. Напротив, поражение во вьетнамской войне заставило США допустить Китай к нормальному коммерческому и дипломатическому общению с остальной Восточной Азией. В результате исключительно возросла степень экономической интеграции и экспансии региона, но соответственно сократилась способность США контролировать этот процесс[631].
Кризис американского милитаризма и одновременная экспансия в регионе японского национального рынка и бизнес-структур стали характерными для межгосударственных отношений в регионе и напоминали местную (восточноазиатскую) систему. В этой системе центральное положение определялось в первую очередь сравнительным размером и развитостью входивших в систему национальных экономик, а в насаждаемой здесь (западной) модели центральное положение испокон века определялось сравнительной мощью военно-промышленных комплексов. И если поражение США во Вьетнаме обнажило пределы индустриального милитаризма как источника власти, то рост влияния Японии в мировой политике в 1980-е годы продемонстрировал рост влияния экономических источников власти относительно военных. И не военная машина, а дешевые японские кредиты и товары позволили США в 1980-е годы остановить начавшуюся в 1970-х утрату их власти. Так что политическая и экономическая зависимость Японии от Соединенных Штатов трансформировалась во взаимозависимость: Япония по-прежнему зависела от США в том, что касалось военной защиты, но при этом воспроизведение американского «аппарата защиты» стало критически зависеть от японских денег и промышленности.
Рост японской экономики в 1980-е годы не был обусловлен каким-то большим технологическим прорывом. Главным для этого роста стал организационный фактор. Как говорилось в главе 6, распространение в мире вертикально интегрированных транснациональных корпораций усилило их взаимную конкуренцию, вынуждая идти на субконтракты с мелкими предприятиями, которым стали передавать некоторые виды деятельности, раньше осуществлявшиеся внутри самих этих корпораций. Тенденция к вертикальной интеграции и бюрократизации бизнеса, которая с 1870-х годов приносила огромные доходы американскому капиталу, теперь уступила место тенденции к созданию неформальных сетей и связанному с этим оживлению мелкого бизнеса. Эта тенденция присутствовала повсюду, но особенно успешно она проводилась в Восточной Азии. Как сообщает Japan’s External Trade Organization, без многочисленных формально независимых субподрядчиков «японский бизнес утонул бы». С начала 1970-х размеры этой многослойной системы субконтрактов быстро росли, захватывая все больше стран Восточной Азии[632].
При этом, хотя ведущей силой этого распространения был 382 японский капитал, велика была и зависимость от бизнес-сетей китайцев, живших за границей, которые с самого начала стали посредниками между японскими и местными предприятиями не только в Сингапуре, Гонконге и на Тайване, но и в большинстве стран Юго-Восточной Азии, где китайские меньшинства занимали командные позиции в местных бизнес-структурах. Так что распространение японской многослойной системы субконтрактов на весь регион поддерживалось сверху политическим патронажем США, а снизу — китайским коммерческим и финансовым патронажем[633].
Со временем, однако, патронаж (как сверху, так и снизу) начал сдерживать способность японского бизнеса возглавлять региональную экономическую интеграцию и экспансию. Как сетовал в начале 1990-х представитель крупного японского бизнеса, «у нас нет военной силы. Японские бизнесмены никак не могут влиять на принятие политических решений другими странами... Иное дело американский бизнес, и над этим японским бизнесменам следует задуматься»[634].
Указанное отличие означало не только то, что Япония никак не могла сравниться с Соединенными Штатами в способности оказывать влияние на политику третьих стран. Оно означало также то, что собственная политика Японии находилась в гораздо большей зависимости от интересов США, чем политика США от интересов Японии. Эта асимметрия не представляла проблемы, пока действовал послевоенный режим помощи и «великодушной» торговли с США. Однако, как мы уже упоминали в главе 9, к 1980-м — началу 1990-х годов этот режим был вытеснен настоящим «защитным» рэкетом, при помощи которого удавалось получить от Японии торговые уступки — такие как масштабная ревальвация иены и добровольные ограничения экспорта. Велико значение и прямых расчетов за «защиту» вроде тех, что пошли на оплату войны в Заливе. В этих обстоятельствах отношения политического обмена между Японией и США становились все менее выгодными.
Более того, американский бизнес начинает реструктурироваться, чтобы эффективнее конкурировать с японским бизнесом в эксплуатации восточноазиатских запасов рабочей силы и предпринимательских ресурсов — не только путем прямых инвестиций, но прежде всего посредством всякого рода субподрядов в слабо интегрированных структурах. Как отмечалось в главе 10, эта тенденция привела к вытеснению американских вертикально интегрированных корпораций вроде General Motors корпорациями, прибегающими к субподрядам, такими как Wal-Mart. Как продемонстрировали Гэри Гамильтон (Gary Hamilton) и Чан Вэй-ан (Chang Wei-An), заключение субподрядов под влиянием спроса, как это сделала Wal-Mart, было отличительной чертой большого бизнеса позднеимператорского Китая и до сих пор остается преобладающей формой бизнеса на Тайване и в Гонконге[635]. Вот почему мы можем считать создание и распространение американских деловых сетей на основе субподрядов еще одним проявлением конвергенции Запада в сторону восточноазиатских моделей бизнеса. Несмотря на эту конвергенцию, не японский и не американский капитал больше всего выиграл от включения восточноазиатских сетей с субподрядами в усиливающуюся конкурентную борьбу между ведущими капиталистическими организациями. Больше всего выиграл еще один участник процесса развития по восточноазиатскому пути — живущая за границами Китая китайская диаспора.
Как мы уже замечали, возможности для роста китайской диаспоры, которая веками оставалась главным источником распространения капитализма, прораставшего в щелях, оставленных синоцентричной вассальной системой торговли, чрезвычайно усилились после включения Восточной Азии в структуры глобализующейся системы с центром в Соединенном Королевстве. В начале XX века некоторые элементы китайской диаспоры попытались обратить свое возросшее экономическое влияние в политическое влияние в материковом Китае, поддержав революцию 1911 года и Гоминьдан в гражданской войне. Но эта попытка провалилась из-за наступившего политического хаоса, захвата прибрежных районов Китая Японией и последующего поражения Гоминьдана в борьбе с Китайской коммунистической партией[636].
После победы коммунистического режима ряды китайских предпринимателей за границей пополнились в результате новой волны миграции в Юго-Восточную Азию, особенно в Гонконг и на Тайвань, и в США. Вскоре корейская война оживила межрегиональную торговлю, и перед китайцами диаспоры открылись новые возможности; такое же оживление произошло и после выхода из региона европейских и американских больших предприятий колониальной эпохи и появления здесь новых транснациональных корпораций, которые нуждались в надежных партнерах по совместным предприятиям[637]. Впрочем, когда после корейской войны американцы установили односторонний режим, китайцы диаспоры перестали выступать как коммерческие посредники между материковым Китаем и окружающим его морским регионом. Этому в равной степени способствовали как наложенное Соединенными Штатами эмбарго на торговлю с КНР, так и китайские торговые ограничения. В 1950-1960-е годы распространению китайского капитала мешало развитие национализма, а также идеологии и практики национально-освободительного движения в Юго-Восточной Азии. Однако, несмотря на все эти неблагоприятные условия, деловые сети, созданные китайцами диаспоры, еще больше консолидировались, занимая командные высоты в большинстве стран Юго-Восточной Азии[638].
Таким образом, заграничному китайскому капиталу удалось занять исключительно выгодные позиции для получения прибыли от трансграничной экспансии японских многослойных систем, использующих субподряды, а также от роста спроса со стороны американских корпораций на партнеров по бизнесу в регионе. Чем больше усиливалась конкуренция за низкооплачиваемую и высококвалифицированную восточноазиатскую рабочую силу, тем значительней становилась роль китайцев диаспоры как создателей действенных капиталистических сетей в регионе, причем эти сети во многом были эффективнее американских и японских транснациональных компаний[639]. Эти возможности обогащения и усиления многократно возросли, когда в 1980-е годы материковый Китай реинтегрировался в региональный и глобальный рынки. Решающим здесь стало открытие КНР для торговли с другими странами и для иностранных инвестиций, что положило начало совершенно новому этапу восточноазиатского возрождения — этапу перемещения центра региональной экономики в Китай. Теперь мы переходим к рассмотрению этого нового этапа.
Глава 12. Истоки и динамика подъема Китая
Мы не можем согласиться с широко распространенным мнением, будто особая привлекательность КНР для иностранного капитала состоит в огромном и дешевом рынке рабочей силы как таковой: трудовых ресурсов в мире много, но нигде они не привлекали капитал в таких размерах, как в Китае. Особая привлекательность китайской рабочей силы состоит в ее высоком качестве — в смысле здоровья, образования и способности к самоуправлению — в сочетании с быстрым формированием внутри самого Китая условий спроса и предложения для продуктивной мобилизации этих резервов рабочей силы. Причем это сочетание есть не результат деятельности иностранного капитала, но результат процесса развития, основанного на национальных традициях, включая даже революционную традицию, собственно, и породившую КНР. Иностранный капитал включился в этот процесс позже, в некоторых аспектах поддерживая его, но в чем-то ему и препятствуя.
«Свахой», поспособствовавшей встрече иностранного капитала с китайской рабочей силой, предпринимателями и правительственными чиновниками, стал капитал китайской диаспоры[640]. Она смогла сыграть эту роль благодаря решимости, с какой КНР при Дэн Сяопине начала искать помощи живущих за рубежом китайцев, чтобы открыть Китай для торговли с другими странами и инвестиций, а также в деле возвращения Гонконга, Макао и со временем Тайваня по схеме «Одна нация, две системы». Союз с диаспорой оказался для Китая гораздо плодотворнее, чем правительственная политика открытых дверей в отношении американских, европейских и японских корпораций, поскольку последние из-за ограничений в найме и увольнении рабочих, покупке и продаже товаров, вывозе прибылей из Китая сдерживали инвестиции, оставляя их на едва достаточном для пребывания в КНР уровне. В отличие от них китайцы, хоть и живущие вне страны, могли обходить многие правила благодаря знанию местных обычаев, традиций и языков, а также манипулируя родственными и общинными связями, которые они постоянно укрепляли щедрыми пожертвованиями в местные организации, и благодаря тому, что официальные лица КНР предпочитали иметь дело с представителями диаспоры. И пока иностранные корпорации продолжали жаловаться на неблагоприятный инвестиционный климат, китайские предприниматели уже разъезжали между Гонконгом и Гуандуном почти так же просто (и почти так же активно), как они ездили из Шанхая в Гонконг сорока годами раньше. Вдохновившись этими успехами, китайское правительство с 1988 года принялось завоевывать доверие и поддержку зарубежного китайского капитала с удвоенной силой, распространив на резидентов Тайваня многие привилегии, какими до того располагали резиденты Гонконга[641].
Таким образом, политическое сотрудничество КПК с китайским бизнесом за границей установилось еще до тяньаньмэнь-ской расправы с демократической демонстрацией. С охлаждением американо-китайских отношений после Тяньаньмэня желание инвестировать в Китай на Западе стало еще меньше. И хотя китайская доля общих инвестиций Японии в Юго-Восточной Азии постоянно возрастала — с 5% в 1990 году до 24% в 1993-м, этот рост не привел к восстановлению положения Японии в качестве лидера региональной экономической интеграции и экспансии, положения, которое она занимала в 1970-1980-х годах (см. главу 11). Скорее этот процесс отражал стремление японского бизнеса догнать китайцев диаспоры в реализации возможностей получения прибыли, которые открылись в связи с экономическими реформами в КНР. К 1990 году, когда японские инвестиции начали расти, 12 млрд долларов, инвестированные Соединенными Штатами в Гонконге и на Тайване, составляли 75% всех инвестиций в Китай и почти в 35 раз превышали инвестиции Японии. И как бы быстро ни росли затем японские инвестиции, они всегда шли в хвосте общего бума инвестиций в Китай[642]. По мере того как подъем Китая в 1990-е годы набирал темп, японский, американский и европейский капитал устремлялся туда все более широким потоком. Прямые иностранные инвестиции, за все десятилетие 1980-х составившие лишь 20 млрд долларов, к 2000 году выросли до 200 млрд, а затем за три года достигли 450 млрд долларов. «Но если иностранцы инвестировали в Китай, — замечает Клайд Престовиц, — то лишь потому, что китайская диаспора инвестировала еще больше»[643].
Другими словами, иностранный капитал вспрыгнул на подножку уходящего вагона экономического подъема, который не им был начат и не им возглавлялся. Прямые иностранные инвестиции действительно сыграли важную роль в расширении китайского экспорта. Однако, как видно на графике 3.1, бум китайского экспорта приходится уже на более поздний период подъема Китая. Впрочем, даже тогда иностранный (в особенности американский) капитал нуждался в Китае больше, чем Китай нуждался в иностранном капитале. Перед американскими компаниями (от Intel до General Motors) стоял простой выбор: инвестировать в Китай и воспользоваться дешевой местной рабочей силой и быстро развивающейся экономикой или проиграть в конкурентной борьбе. Когда-то бывший всего лишь центром обрабатывающей промышленности, теперь Китай предоставлял также возможности производства и продажи высокотехнологичных товаров. «Теперь все стремятся в Китай. Там 1,2 миллиарда потребителей», — говорит глава Американской ассоциации электроники (АЕА). С ним согласен вице-президент компании Corning, специализирующейся на производстве технологических компонентов: «Мало найдется стран, которые подавали бы такие надежды стать очень важными»[644].
Как же Китаю удалось приобрести такое значение? Какое сочетание действий и обстоятельств привело к этому исключительному экономическому преобразованию, «возможно, самому необыкновенному в истории», как утверждал Дж. Штиглиц?[645] И как связан нынешний экономический ренессанс с традициями некапиталистического рыночного развития, со столетним провалом после Опиумных войн и с революционной традицией, породившей КНР? В поисках ответов на эти вопросы начнем с развенчания мифа о том, что подъем Китая якобы можно приписать приверженности неолиберальным идеям.
Часто говорят, что экономическая экспансия Китая принципиально отличается от экономической экспансии Японии в ее ранней стадии тем, что Китай был больше открыт для внешней торговли и инвестиций. Это верное наблюдение, но из него делают неверный вывод, будто Китай следовал неолиберальным предписаниям Вашингтонского консенсуса. Такой вывод делали как левые интеллектуалы, так и приверженцы консенсуса. На обложке книги Харви («Краткая история неолиберализма» — A Brief History of Neoliberalism) портрет Дэн Сяопина соседствует с портретами Рейгана, Пиночета и Тэтчер, и даже целая глава этой книги посвящена «китайскому» изводу неолиберализма[646]. Так же и Питер Квонг (Peter Kwong) утверждает, что и Рейган, и Дэн Сяопин были «большими поклонниками гуру неолиберализма Милтона Фридмана».
Интересно, что китайцы столь рано обратились к идеям Фридмана — всего лишь через год после того, как Тэтчер начала проводить свои жесткие реформы под лозунгом «Альтернативы нет». Так что, когда Рональд Рейган начал в Америке «революцию», освобождая страну от социальной и материальной защищенности, наличествовавшей здесь со времени Ф. Д. Рузвельта, Дэн Сяопин и его сторонники стали действовать по рецепту Фридмана: «согнать правительство с шеи народа» — и повели Китай в мир неолиберализма[647].
На другом краю идеологического спектра институты, продвигавшие идеи Вашингтонского консенсуса, — Всемирный банк, МВФ, министерства финансов США и Соединенного Королевства при поддержке таких влиятельных СМИ, как The Financial Times и The Economist, заявляли, что сокращение в мире разрыва в доходах и бедности, сопровождавшее экономический подъем в Китае после 1980 года, можно приписать тому, что Китай проводил предписываемую ими политику[648]. Это утверждение опровергается длинным списком экономических бедствий, спровоцированных именно приверженностью указанной политике, происшедших, в частности, в Центральной Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Имея в виду именно этот печальный опыт, Джеймс Гэлбрейт задается вопросом, следует ли нам и дальше считать 1990-е «золотым временем капитализма» или, может быть, «чем-то вроде золотого времени удачно реформированного социализма (Китай и Индия) — и одновременно бедственным временем для тех, кто последовал предписаниям The Economist».
[620] Parker (1989: 96). Как формулирует это К. Н. Чаудури (К. N. Chauduri), «когда по окончании тяжелой войны (1839-1942) китайское правительство согласилось открыть свои порты для британских торговцев опиумом, оно сделало это не потому, что выбирало между хорошим и плохим; оно делало выбор между выживанием и полным уничтожением» (1990: 99).
[621] Kawakatsu (1994: 6-7); Hamashita (1988: 20).
[622] Опиумные войны грубо продемонстрировали все преимущества военного превосходства Запада, так что правящие классы Китая и Японии поняли необходимость ускоренной модернизации армии. В свете этих новых задач китайский ученый и высокопоставленный чиновник Вэй Юань (Wei Yuan) обращается к старой идее использовать варваров для контроля над варварами, несколько трансформировав ее: использовать вооружение варваров (и средства его производства) для контроля над варварами. В Китае эта идея становится основной в развившемся после второй Опиумной войны «движении самоусиления». Несколькими годами позже к ней же обращается режим Мэйдзи, и Япония начинает двигаться по пути быстрой модернизации. См.: Tsiang (1967: 144); Fairbank (1983: 197-198); So and Chiu (1995: 49-50).
[623] Feuerwerker (1958: 53).
[624] So and Chiu (1995: 53, 68-72).
[625] Iriye (1970: 552).
[626] Peattie (1984: 16-18); Duus (1984: 143, 161-162); Feis (1965: 422-423).
[627] Cumings (1997: 155).
[628] Ozawa (1993: 130); Sugihara (2003: 81).
[629] Schurmann (1974: 143).
[630] Cumings (1997: 154-155).
[631] Arrighi (1996); Selden (1997).
[632] Okimoto and Rohlen (1988: 83-88); Arrighi, Ikeda and Irwan (1993: 55ff).
[633] Hui (1995); Irwan (1995).
[634] J. Friedland, The Regional Challenge. Far Eastern Economic Review, June 9, 1994.
[635] Hamilton and Chang (2003).
[636] Об отношениях между китайской диаспорой и китайским национализмом см.: Duara (1997).
[637] Wong (1988); Mackie (1998: 142).
[638] Baker (1981: 344-345); Wu and Wu (1980: 30-34); Mackie (1992: 165); Hui (1995: 184-185).
[639] Arrighi, Hui, Hung and Selden (2003: 316); Ong and Nonini (1997).
[640] О капитале китайской диаспоры как о «свахе» см. также: Lardy (1992-37-82); Fukasuku and Wall (1994: 26-42); Kraar (1994: 40). О происхождении китайского капитала в диаспоре см. главу 11.
[641] So and Chiu (1994: ch. 11).
[642] Arrighi, Hui, Hung and Selden (2003: 316-17). Несмотря на бум прямых иностранных инвестиций 1990-х - начала 2000-х годов, больше половины из них предоставляла китайская диаспора, по-прежнему опережая других,. Fishman (2005: 27).
[643] Prestowitz (2005: 61).
[644] Is the Job Drain China’s Fault? Business Week Online, October 13, 2003. M. Kessler, U.S. Firms: Doing Business in China Tough, But Critical. USA Today, August 17, 2004: 1-2.
[645] J. Stiglitz, Development in Defiance of the Washington Consensus. The Guardian, April 13, 2006.
[646] Harvey (2005).
[647] Kwong (2006: 1-2).
[648] Критику этого заявления можно найти в Wade (2004).