Мы с Джои вновь воссоединились, как в былые времена. Не хватало только Ватсона — он умер в прошлом году от скоротечной желтухи, спровоцированной, вероятно, лептоспирозом. Я ничем не мог помочь. Он до самого конца смотрел на меня с надеждой во взоре, рассчитывая, что я и в этот раз его спасу, но я мог только обнимать его и прижимать к себе. Нет ничего смешного в том, что человек оплакивает смерть своей собаки. Мы жили с ним одной жизнью, и Ватсон был мне ближе, чем родственник. Мы находили общий язык, понимали друг друга, и спустя год после его смерти я еще прислушивался, не бегут ли по лестнице быстрые лапы.
Десять лет назад Джои высадил меня здесь из «фольксвагена карманн». Он приехал сегодня за мной на той же самой машине, похорошевшей, сверкающей; сиденья заново обиты бежевой тканью с темной бархатной окантовкой. «Ты сам поведешь, guapo»[17]. Он запихал мой чемодан в маленький передний багажник, и вот мы отправились вперед по Долфин Экспрессвэй, доктор за рулем, Спартанберг — аккуратно пристегнутая, на переднем сиденье, и Нервиозо, сложившийся в несколько раз, словно оригами, на заднем.
Они поселили меня в своем доме и принимали так, словно я был августейшей особой. Этот дом, совершенно обычный дом, лучился радостью жизни, которая концентрировалась внутри. Покинув профсоюз и женившись на этой женщине, которая так подходила ему во всех отношениях, Эпифанио снова стал Нервиозо, непоседливым и неугомонным, словно светящимся изнутри, способным делать несколько дел одновременно: тискать Спартанберг в дверном проеме, заказывая при этом поставку горшков для aecmea brachteata и ремонтируя рефрижератор грузовика.
Оба вели жизнь, которая была им по душе. Ели за четверых, работали до самого ужина, а по ночам я слышал, как они хохочут и радостно трахаются, пока сон их не сморит. Оливия была дочерью адвоката и всегда побеждала в спорах, куда посадить пальму и как лучше ухаживать за саженцем, который не хочет приживаться. Она орудовала секатором как бензопилой, копала землю, словно ковала железо, и при этом нежно укрывала соломой ростки и трогательно ухаживала за заболевшим растением. У нее было строгое красивое лицо баптистки и тело язычницы, странно было представить, как столь щедрые и обильные формы могли взрасти под сенью юридической конторы. Я очень полюбил Спартанберг. Она была из тех женщин, на которых можно рассчитывать и которые, не колеблясь, наставят вас на прямой путь к счастью.
Когда Эпифанио рассказывал о ней, он всегда говорил: «Мне эту девушку Боженька послал под бочок взамен моей той жизни. Я как ее встретил, больше ни на одну женщину не взглянул. Вот не смейся, дурень, это правда так. Я ни пальцем не шевельнул налево, ни ухом не повел. Ты видел, как она ходит, как она ест, как она смеется, как с грузовиком управляется. И поверь, она отлично управляется не только с грузовиком. Однажды ее отец мне сказал: „Это мой второй сын“. Это значит, что ее папаша — полный мудак! Высокомерный тип на понтах, ни разу в жизни не голодал, да он и писает, наверно, сидя! Ему надо, чтобы его дочь целыми днями себе ногти полировала и изображала английскую леди. Ты можешь себе представить Спартанберг, которая, поджав губы, макает печенье в чай? Я тебе говорю, мне ее Бог послал!»
Мы провели так несколько дней, то в доме, то в саду, где я старался помочь всем, чем мог. Я никогда не чурался тяжелой физической работы, мне было приятно делать что-то руками. Наверное, если бы я родился в Спартанберге, если бы бок о бок со мной жила женщина, если бы я мог каждый вечер есть с ней за одним столом, из меня бы вышел отличный агроном и древесный хирург, и с грузовичком я бы тоже управлялся только так.
На выходные Джои повез меня взглянуть на яхточку. Как и машина, она посвежела. Она по-прежнему болталась у заброшенного понтона в безлюдном уголке города. Палуба перекрашена, специальные плашки от скольжения наклеены на стратегически важные места и на скамью рулевого, обтянутую заново белой искусственной кожей, — забавный вид, похоже на молодящуюся старуху, пытающуюся избытком макияжа скрыть морщины и прочие приметы времени. Как только мы отошли от берега, я осознал, что не взял с собой пастилки Ficherman’s Friends. А море нельзя было назвать спокойным. Довольно противная качка. Как и в случае с машиной, Джои пожелал, чтобы я сел за руль. На задней скамье муж с женой спокойно точили куриные голени во фритюре и запивали ледяным лимонадом. Шум мотора сливался со звуком голосов.
На воде было немного народу. В такое время да при таком волнении — неудивительно. Мы плыли на север, в ту зону акватории, которую я очень хорошо помнил. И я узнал место, где я выловил Ватсона. Словно это произошло вчера, я увидел его голову, выныривающую на поверхность, славную морду собаки, которая просит только одного — остаться в живых, я почувствовал, как его лапки цепляются за меня, я услышал, как он носится по лестнице, а потом скользит по паркету и со всего маху врезается в дверь моего кабинета. И затем, сжимая руками руль, сохраняя предполагаемый курс корабля, я залился слезами, как ребенок, потому что это была единственная вещь, которую любой здравый человек сделал бы на моем месте.
На середине пути желудок внезапно решил, что пора мне платить за свою беспечность. Поскольку я не был защищен могучей силой лучшего друга рыбаков, я почувствовал подступающую волну рвоты и вынужден был остановить катер, бросить руль и устремиться к борту, чтобы избавиться от балласта. На обратной дороге пришлось пару раз повторить эти операции с выбросом излишков за борт. Оливия не понимала, как человек, так долго владевший морским судном, может быть до такой степени подвержен морской болезни, а главное, почему он упорствует в своем желании ходить по морю. В тот момент, когда я хотел поведать ей, до какой степени мне облегчал жизнь друг рыбака, меня одолел новый приступ, и я ринулся к борту, так и не доведя до конца свои объяснения.
После ужина, как раз перед тем, как влюбленные отправились предаваться нежностям, я спросил Джои, нельзя ли взять грузовичок, чтобы прокатиться по городу. Он не понял, из каких соображений я предпочитаю взять его рабочий инструмент, а не нормальный «Фольксваген», пожал плечами, спросил: «Ты правда хочешь поехать на моем тракторишке? Hasta mañana mi corazón».
Дорогу я знал. Все дороги в Майами вели именно в это место. Сегодня я поехал по 836-й, потом кусочек А1А, оставив по левую руку Мак-Артур козвэй и Коллинз, до 21-й улицы. Вот почему я не мог взять «карманн».
Я припарковался на другой стороне улицы, перед рестораном. Десять лет я ждал какого-то момента, подобного этому, ждал, когда судьба приведет меня на улицу и на тротуар возле заведения, где я впервые увидел Ингвилд Лунде. Буквально в тридцати шагах. С того места, где я припарковался, мне видна была только часть помещения. Тогда я решился вылезти из грузовичка. Температура не упала с наступлением ночи, и душный плотный воздух с примесью испарений горячего асфальта ударил мне прямо в лицо. Я не собирался заходить, не сегодня, в следующий раз, возможно, но не сегодня. Просто пройти перед витринами, возможно, заметить ее силуэт. Пройтись разочек туда-сюда и уйти.
Ее там не было. В ее роли, судя по всему, выступал немолодой мужчина, с оксфордскими манерами и прической, нелепый и неуместный в «быстрых деликатесах». Он руководил небольшой стайкой подданных, в которой я не увидел ни одного знакомого лица. Десять лет. Мир вокруг и еще много всего изменилось до неузнаваемости.
Я еще несколько раз прошелся перед входом, высасывая по капле хоть какую-то информацию, выглядывая хоть одного прежнего знакомца, хоть намек, хоть какой-то знак. Потом залез в грузовик. Норвежка исчезла. Всего того, что я любил в этом мире, здесь больше не осталось.
На обратной дороге я увидел у пристани два огромных круизных лайнера, которые направлялись в Нассау, на Багамы, в Сан-Хуан, в Пуэрто-Рико. Мостики сияли огнями, темная вода плескалась о борта, словно два маленьких новых континента отделялись от материка.
На следующий день я признался Эпифанио, что ездил на Коллинз Авеню. «И что ты забыл? Что там делать собирался? Все кончено. Десять лет — достаточно, чтобы все кончилось. Все изменилось. Se acabó». И тогда я спросил его, как уже спрашивал из Тулузы по телефону: может быть, он знает что-нибудь по поводу Ингвилд, заходил ли он в Wolfi’s, видел ли ее там. Он опять сказал мне, что нет, никогда туда не заезжал, что это слишком далеко, что у него слишком много дел, что в любом случае он никогда не ездит по Мак-Артур Козвэй и, главное, у него нет никаких причин, чтобы есть в этом ресторане. И привел еще множество безупречных аргументов — с искренностью и горячностью человека, который лжет.
Чтобы попытаться избавить мозг от всех мыслей, я провел два следующих дня, разгружая двести молодых пальм из Флориды, именуемых serenoa repens и раскладывая их для продажи, как новенькие машины в автосалоне. Каждый контейнер весил, мне показалось, как мертвый осел. Спартанберг играючи управлялась с этими контейнерами, словно бы это были пляжные кресла. Джои и Оливия разговаривали между собой как по-английски, так и по-испански, легко переходя с одного языка на другой, как пианист на клавиатуре переходит с верхних регистров на нижние. Они составляли восходящие и нисходящие гаммы как им заблагорассудится, воспроизводили это упражнение легко, не сбиваясь, без диссонансов, и это придавало их разговору совершенно непредсказуемую тональность, выдающую неразрывное тайное сообщничество.
Внешне здание никак не изменилось. Все тот же гигантский параллелепипед, что-то типа аэровокзала, к которому пришлепан кое-как сляпанный фасад Дворца конгрессов, на котором архитектор, судя по всему несчастный в браке, веерообразно расставил шесть огромных черных чистер, дабы приближающийся посетитель, руководствуясь данными второй сигнальной системы, ни в коем случае не перепутал, чем занимаются внутри здания.
Мне было необходимо вернуться сюда, вновь заглянуть в узкий мирок, в котором я прожил лучшие годы жизни. Четыре года, в течение которых я чувствовал, что нашел наконец подходящее место. Вселенная, приспособленная исключительно для людей, ее населяющих. Чтобы в ней жить, достаточно было носить перчатку с ивовой корзинкой, удачно выполнять многократно отрепетированные движения, пропитывать форму потом, вдыхать густые запахи раздевалки и погружаться, сделав глубокий глоток воздуха, напитанного счастьем, в этот стеклянный аквариум.
С того момента как Джои уволился из профсоюза, он ни разу не возвращался в «Джай-Алай». И он сейчас вместе со мной созерцал останки этого заманчивого мира. На пустых кортах игроки, могучие фантомы, продолжали играть свои роли, соблюдать правила, посылать мячи в стену. Но вокруг посмотреть на них собралось едва ли человек пятнадцать, да и те глядели рассеянно, как смотришь на стайку голубей в сквере, когда, гуляя, присядешь на скамейку и больше нечем заняться. Ставили по два, по три доллара, вяло дожидались, не придет ли им счастье, и тогда возможно будет удвоить ставку. Местный сторож узнал нас и рассказал, что теперь все время так. На выходные — сто пятьдесят — двести человек. Второй этаж? Закрыт. Ресторан четыре звезды? Канул в Лету. Забастовка тянулась так долго, что люди разбежались в поисках развлечений в другие места. Я не знаю, сколько времени все это еще протянется. Говорят, рядом хотят открыть казино. Кроме меня, никого не осталось тут из той эпохи. Ни из директоров, ни из игроков.
Во время пауз в этой сумрачной тишине вдруг откуда-то из прошлого слышались отзвуки отжившего мира, аплодисменты пятнадцатитысячной толпы happy taxpayers, примчавшихся сюда, чтобы урвать свой шанс, звон бутылок и стаканов, стук вилок о фарфоровые тарелки, голоса жаждущих страсти мужчин и женщин, яростный свист мячей; и на миг возникали иллюминация вечного Рождества, уютные лампы над столиками, клубы табачного дыма, поднимающиеся до самых облаков, окошечки касс, в которые дрожащие руки протягивали зеленые бумажки, Фрэнк Синатра, Пол Ньюмен, Дженис Дикинсон, Николас Кейдж, Брюс Уиллис, Том Круз, которые прочерчивали небо, как кометы; и может быть, там же, на втором этаже, моя норвежка, восседающая во всем своем великолепии и холодно взирающая, как весь этот мир, безумный и бессмысленный, резвится в своем загончике и не подозревает, что будет унесен в бешеном фанданго к другим берегам переменчивым ветром моды.
Джои, сторож и я. Мы втроем сидели рядышком на этом пустом вокзале и смотрели, как перед нами одна за другой разыгрываются партии. В какой-то момент, забыв о скудости этого мира, этого окружившего нас небытия, мы были увлечены ходом игры, обретшей на мгновение былой накал, мы вновь почувствовали ту привычную лихорадку, охватывающую при каждом ударе, захотели вернуться в этот театр, подняться на эти подмостки, чтобы вновь и вновь повторять навсегда выученный текст, даже если мы и подзабыли его за долгие годы. Мы вновь обрели естественную, простую улыбку, происходящую вследствие отображения сенсорной системы на коре головного мозга в виде сенсорного гомункулуса и сокращения семнадцати скуловых мышц, больших и малых, и сопровождающую активной работой желез, выделяющих счастье.
Когда в юности при тех или иных обстоятельствах отец замечал на моем лице подобное проявление беспричинной радости и безмятежного довольства, которое он принимал за свойственную умственно отсталым эйфоричность, он обычно говорил снисходительно, с оттенком презрения: «Поль, избавь нас от твоей баскской улыбки». Много лет спустя, сидя в жаркий послеполуденный час в пустом, разоренном мире, я вновь обнаружил у себя эту бессмысленно радостную физиономию, наблюдая за языческим священнодействием, проходящим в сумасшедшем ритме.
По дороге домой в питомник мы оба молчали. То, что мы с Эпифанио увидели, не требовало комментариев. Нельзя судить об оснащении и темпе погребения. Разница лишь в том, что на этих похоронах мертвые были в хорошей спортивной форме и вызывали у живых желание подорваться с места и выскочить на поле.
Эта атмосфера, эти образы настолько крепко впечатались в наши души, что за ужином мы тоже были неразговорчивы и мрачны. Спартанберг попыталась рассеять нашу тоску с помощью обильных пряных блюд и нескольких шуток в стиле Южной Каролины, но ее ровный дружелюбный голос потерялся в черной дыре, поглотившей нас. После еды Эпифанио встал, ласково потрепал меня по затылку, взял за талию жену, поцеловал ее и тихо увел в комнату. Я знал, что сейчас он будет трахать ее так, как может человек, только что выигравший все свои quinielas. А потом будет глядеть в потолок с баскской улыбкой.
Это была обжигающая осень, днем жара — душная и влажная, а ночью обманчивая передышка позволяла погрузиться в липкий сон с мучительной испариной. Весь день шел дождь, и весь день я думал о Wolfi’s. Вечером, тряхнув головой, словно человек, решивший сжалиться над себе подобным, Джои протянул мне ключи от грузовичка. «Ты же ведь вот этого хочешь?» А потом, повернувшись к Спартенберг, спросил: «Как будет по-английски „cabesa de hierro“? Ты слышал ответ, Паблито? Ты лекарь, stubborn as a mule. Дуй, осел упрямый».
836, А1А, Мак-Артур, Коллинз. Сердце бешено колотилось, потом замирало на миг, ухало вниз и снова начинало колотиться. Я открыл окно, несмотря на проливной дождь. Запахи, загустевшие к ночи, сменяли один другой, как полосы тумана. Я летел по мосту, а казалось, что я скольжу по воде. И вот южная оконечность Майами-Бич, эспланада, потерянные годы, Делано, архитектор Свартбург, Антон Чермак, Джузеппе Зангара и прежде всего Вилфред Коэн — тот, кто стоял у истоков, тот, кто в 1940 году открыл Jewish deli, кто изменил ход всей моей жизни.
Пока я переходил дорогу, дождь вымочил меня до нитки, и вот так, в обличье утопленника, я вошел в ресторан. Только половина столиков была занята, и у стойки сидели люди. Десять лет назад в это время порой приходилось стоя дожидаться у бара, где же освободится место.
Я подошел к человеку, которого видел накануне, — тому, кто нынче вершил судьбы заведения. Он посмотрел на меня с видом человека, ненавидящего сырость, протянул запаянное в пластик меню и сказал: «Садитесь где хотите, я кого-нибудь к вам пришлю». Когда я сказал ему, что я пришел не для того, чтобы ужинать, а чтобы узнать, как можно поговорить с мадам Лунде, он принял высокомерный вид, став на мгновение похожим на Дирка Богарда в фильме «Слуга» Джозефа Лоузи. «Эта дама здесь больше не работает».
И тотчас же отвел глаза. Я его больше не интересовал, я для него уже практически вновь сел в свой грузовичок и уехал. Он порылся в записях, указал официанту на один из столов. «Может быть, у вас есть адрес или телефон, по которому я мог бы с ней связаться?» Прежде чем Богард удостоил меня ответом, я вдруг почувствовал, что кто-то положил мне руку на плечо. «Вы врач. Вы раньше тут работали, так?» Это был, без сомнения, самый старый работник в этом ресторане, самый старый работник на всем побережье и даже, не сомневаюсь, во всей Флориде. Форма на нем висела, и черепашья шея изо всех сил старалась держать ровно и достойно голову бывшего красавца мужчины. «Я помню, как вы вылечили человека, который упал на землю в приступе». Повернувшись к начальнику, он сказал: «Этот господин работал здесь во времена прежней дирекции». Застывший в своей чопорной британской элегантности, патрон осторожно принял к сведению эту информацию с выражением следователя по особо важным делам.
[17] Красавчик (исп.).