И в этом году, хоть и предстояли выборы, ни один кандидат в президенты, ни Буш, ни Джексон, ни Дукакис не заехали сюда хоть на часок и не поставили ни монетки даже на самого плохонького из нас. Просто игры и ставки были уже не здесь. В былые времена Ф. Д. Рузвельт и особенно Элеонор, его жена, не отказывали себе в удовольствии скоротать вечерок, ставя на пелотари на фронтоне «Джай-Алай». И семейство Кеннеди в хорошей компании часто ужинало под уютными лампами на втором этаже, подавая пример разнообразным губернаторам, как республиканцам, так и демократам, и хранителям государственной казны, которые приезжали поразбазарить малость бюджетных денег.
Шли дни, я выходил на замены. Мне стало заметно, что атмосфера в нашем кругу изменилась. Спортсмены кипели негодованием, в раздевалках происходили митинги, напоминающие комсомольские собрания. Противостояние с администрацией приняло еще более открытый характер после того, как менеджеры отказались принять делегацию из четырех представителей пелотари, которые были красой и гордостью нашего вида спорта. Ничего. Ноль целых ноль десятых. Ни гроша. Ни слова. За работу, ребята!
Засос, когда осмеливался выползти из своего логова, пытался повысить голос и даже распускал руки, угрожал отстранением от работы и увольнением, но уже ни один пелотари не воспринимал его всерьез. Он пытался убедить самых податливых воздействовать угрозами на самых чувствительных, но неуклюжесть его уловок, его лизоблюдство и желание выслужиться перед дирекцией делали свое дело: с каждым днем все больше игроков понимали, что он всего лишь марионетка. Встречая его, самые дерзкие вытягивали губы и шептали: «Chupeton, hazme un chupeton, guapa»[6], и он поскорее ускользал по коридору на невидимых коньках, уносясь подальше от этих заклинаний. Охваченные общим фрондерским духом, охватившим весь фронтон «Джай-Алай», секретарши, которые до того были жертвами сексуальных домогательств Габи, стали отважно отвергать его. Эрнесто Игуаль, кубинец, один из старейших игроков и лидеров движения, крепко врезал ему по морде на глазах у всех в массажном зале. Габи имел наглость оскорбить старика на родном языке за то, что этот игрок, стоящий у истоков пелоты во Флориде, просто так валялся на массажном столе. Игуаль, скрипя проржавевшими от времени суставами, с трудом встал, выпрямился, одернул маечку, провел рукой по лицу, словно собираясь с мыслями, и потом, размахнувшись мощной рукой прирожденного собирателя сахарного тростника, каменной рукой, усталой от боев, овеянной славой, просто уронил ее на лицо Барбозы. Раздался сухой, резкий звук, подобный удару мяча о стенку фронтона. Звук треснувшего дерева, звук сломанной кости. Звук, которого так ждут, если долго его не слышали. Габи отступил назад, словно раздавленный лавиной. Игуаль взял перчатку, отодвинул ногой сумку, загораживающую ему проход, и отправился на игру, как старый самурай, идущий на последнюю битву. Этот случай открыл новый шлюз, возмущение хлынуло потоком. Тем более что сразу после матча Эрнесто Игуаля уволили. Он собрал свои вещички, попрощался с партнерами и покинул фронтон «Джай-Алай».
Из-за этого внезапного ухода игрока в тот же день меня вновь взяли на полное время. Так здесь было принято. Соблюдались условия контракта. А контракт Игуаля не гарантировал ни чести, ни достоинства.
Когда я зашел в кабинет Габи, чтобы подписать документ об изменении моего статуса, первое, что я заметил, была кровавая отметина на его физиономии, слегка синеющая в верхней своей части, окружающей глаз.
«Что ты на меня уставился, вот дерьмо! Что, фингала никогда не видел? Уж поверь мне, я найду этого говнюка, monton de mierda, и заставлю этого сукиного сына съесть его руку, палец за пальцем. Давай, подписывай эту штуку и вали отсюда. Бля, не раздражайте уже меня сегодня, вы меня задолбали с вашими сраными петициями, ну давай, мать твою, подписывай и вали. A tomar por el culo». Что в двух словах можно было перевести как: «Канай отсюда».
Мне кажется, что в тот момент в меня вселился Игуаль и воздел вверх мою руку; перед тем как она опустилась, я успел произнести «No me hable asi. Nunca»[7]. И Засос опять упустил свой шанс.
Три с половиной года я провел в среде профессиональных игроков в пелоту в Майами, и вот в течение короткого времени мир изменился, а наш мир в особенности. Невинность и независимость — если когда-либо эти качества присутствовали в реальном мире — уступили место императиву насилия власть предержащих, людей, для которых игра всего лишь средство наживы, такое же, как и все другие. Были установлены авторитарные иерархические отношения, с более жесткими правилами и условиями работы, при которых работодатель оказывался всегда прав. Деньги за пари не влетали, как прежде, подгоняемые весельем и живостью игры, но организованно циркулировали под наблюдением целой армии бдительных надзирателей и усердных бухгалтеров, которые отвечали за весь денежный поток.
Я продолжал играть с удовольствием и ходить на работу в том же приподнятом состоянии. Но что-то во мне без устали повторяло, что эпоха безвозвратно прошла, что ее заменит какая-то другая, что я на всю жизнь сохраню память об этих удивительных годах, когда каждый вечер, засыпая, я думал, что каждый следующий день будет праздником.
Может быть, так было потому, что я прибыл сюда безо всякой задней мысли. Погрузился в эту жизнь, как в теплую ванну. Финансово я никогда ни в чем не нуждался, мои запросы тоже были ниже запросов некоторых моих партнеров по игре, и главное, имея диплом, я всегда имел пространство для маневра. Поэтому я играл, не забивая голову материальными проблемами, с удовольствием получая зарплату, но особенно не обращая внимания на ее размер, хотя многим она показалась бы мизерной, поскольку они оплачивали жилье и посылали половину семье, оставшейся на родине.
Все начало апреля месяца было одним растянутым «18 брюмера». Каждый день предвещал государственный переворот. Объединившись в новый могучий профсоюз, пелотари, в большинстве своем, стояли за забастовку, за прекращение матчей, ставок, quiniela, nada[8]. За недостатком участников все фронтоны в Коннектикуте и во Флориде угасли один за другим. 14 апреля — Дайтона Бич, Мельбурн, Бриджпорт, Хартфорд. 15 апреля вступили Палм-Бич, Орландо, Фронт Пьерс и Куинси. Дальше дело усложнилось. Некоторые пелотари, морально не готовые к таким силовым мерам, и другие, которым было необходимо кормить семьи, отказались вступать в профсоюз и объявили о своем желании продолжать турниры. Дирекция «Джай-Алай» только того и ждала и тут же попыталась задушить профсоюзное движение, объединив этих штрейкбрехеров с дюжиной молодых амбициозных басков, срочно набранных во Франции и в Испании, чтобы срочно противостоять забастовке, добиться хоть какой-то численности и отбиться от претензий пелотари, отправить новых игроков на два главных фронтона во Флориде, позволить «Джай-Алай» в Майами и Тампе вновь зажечь огни и начать принимать ставки. Обеспечить непрерывность поступления денег, привести в движение трубопровод.
Санти Эшаниз, хозяин фронтона в Орландо, мелькал в телевизоре с кислой миной: «Со всеми теми, кого нам удалось нанять, у нас стало достаточно игроков, не участвующих в забастовке, чтобы проводить турниры. Если профсоюз хочет войны, он получит ее. То, что делают эти люди в этот момент, вовсе не шутка, это просто позор для всего движения. Наш спорт переживает черный период».
Рикки Лаза, представитель профсоюза, отвечал ему тотчас же: «Нет, месье, мы переживаем период эмансипации. Мы достаточно наслушались угроз, унижений, запугиваний. Мы хотим, чтобы ваш Мир Jai-Alai Inc. и все ваши служащие уважали нас, соблюдали наши правила и наше право на труд, признавали наш профсоюз. Мы готовы вести долгую и изнурительную борьбу. Мы начинаем битву Давида против Голиафа. И не забываем, что в этой истории мы — Давид».
На Мексиканском заливе, в Тампе, Жиль Эллис, патрон из патронов, генеральный менеджер Jai-Alai Inc., воинственно двигал челюстями: «Мы, Мир Jai-Alai Inc., против создания этого профсоюза, существование которого мы никогда не признаем. Мы приспособимся к ситуации, используем всех игроков, не участвующих в забастовке, и объединим их для того, чтобы держать в состоянии постоянной работы два основных фронтона, в Тампа и в Майами. Никогда мы не уступим их требованиям».
Мы с Эпифанио немедленно выбрали нашу сторону. С первых дней апреля мое и его имена фигурировали в списке спортсменов, требующих новых условий работы. И четырнадцатого апреля, невзирая на угрозы и прессинг со стороны дирекции, мы сложили наши перчатки, шлемы и форму на корт.
В Барбозу словно вселилась тысяча дьяволов, с перекошенной от ярости физиономией он влетел в раздевалку и вместо того, чтобы дать нам возможность беспрепятственно уйти, как это предусмотрено законом, начал осыпать оскорблениями: «Банда коммунистических говнюков, вы сейчас сделали самую кретинскую хрень в вашей жизни. Никогда больше вы не найдете работу в этой стране. Вы в черном списке во всех американских штатах! Если вам, шайке ублюдков, вдруг захочется снова начать зарабатывать на жизнь, будьте любезны вернуться в ваши жалкие мелкие страны и жрать собственное дерьмо! А пока вас здесь больше никто не хочет видеть! Никогда. Беннетт и Эллис выразились ясно: всех вон! Но для нас игра продолжается. Сегодня вечером мы вновь открываемся. Grand opening, happy hours и компания. Мы нашли ребят, которые будут играть на тех условиях, которые мы им предложим. Мы поехали к вам, кретины, к вам домой, в ваши баскские земли. Это, может, ваши собственные выродки, которые вам покажут, почем фунт лиха! Идите, валите отсюда, лижите задницу своим профсоюзным боссам. Montón[9]…»
В который раз Габи зашел слишком далеко, и один из нас, который стоял прямо перед ним, засунул ему в глотку оставшийся обрывок оскорбления. После этого на корте образовалась давка, куча-мала, как в регби вокруг мяча, которая внезапно преобразовалась в огромное перекати-поле, слепого дикого зверюгу; забастовщики и штрейкбрехеры перемешались в толпе и началась потасовка. Никто не мог определить, откуда сыпятся удары и кто кому врезал.
Когда настало время подводить итоги и представитель профсоюза приехал в Майами, чтобы оценить коэффициент прочности движения и подсчитать количество бастующих, мы обнаружили, что вопреки нашим ожиданиям Миру «Джай-Алай» — и в первую очередь Эллису с его ухватками мясника — удалось перерубить, как тушу, все наше общество надвое. Мы были разделены. Баски были разделены, южноафриканцы были разделены, кубинцы, два филиппинца и даже два парня из Нью-Йорка, неразлучники — и тех получилось разделить. Нервиозо места себе не находил. Со временем он стал одним из главарей восстания. Он говорил, что нужно стоять на своем и не уступать, что если мы выдержим, дирекция сдастся меньше чем за месяц. Но вопреки ожиданиям моего друга вследствие жесткости социальных установок и финансовой свободе World Jai-Alai Inc. забастовка растянулась на восемнадцать месяцев, свела на нет качество игры, не принесла дохода игрокам, делавшим ставки, и привела к уходу самых активных из них. Уже в 60-е годы дирекция показала свое «мастерство» и неуступчивость. Столкнувшись с забастовкой, вызванной подобными же причинами, они прежде всего попробовали переждать время, авось все поутихнет, а потом, в одно не слишком прекрасное утро они, подчиняясь своему генетическому коду, одним махом уволили 160 лучших в мире игроков. Неделю спустя вся игра восстановилась, было найдено 160 пелотари из третьей лиги, которых подобрали с миру по нитке.
Мы и в мыслях не держали такой возможный исход, и потому в конце апреля 1988 года мы день и ночь стояли лагерем возле «Джай-Алай» в разрешенных законом пикетах, дабы обозначить наше чувство собственного достоинства и заявить о нашей решимости. Но очень быстро возникли «пограничные конфликты». Началось противостояние забастовщиков с «желтыми»[10], которые должны были играть вместо нас и дразнили нас, проходя мимо с вызывающим видом, а также со зрителями, которые слышать не хотели о наших проблемах, вместе со штрейкбрехерами издевались над нами и считали нас чем-то вроде лошадей на ипподроме, на которых можно ставить деньги. Им безразличны были наши имена, истории, национальности, главное — лишь бы не были коммунистами.
Я просто не узнавал Эпифанио. За несколько недель самый легкомысленный бонвиван и кутила на свете превратился в члена Политбюро, стратега уличной борьбы: он пытался убедить журналиста Miami Нerald высказаться в прессе в поддержку забастовщиков, награждал тумаками штрейкбрехеров, скандировал лозунги, потрясал плакатами и, казалось, совсем забыл о том, что до недавнего времени составляло его кредо: «Quimbar y singar».
Я тоже принял участие в пикетах и акциях, но я должен был еще искать работу, если я хотел и дальше жить в Майами. Дела с наследством так пока и не были урегулированы, они застряли где-то на промежуточном этапе между дотошным нотариусом и придирчивыми служащими Комитета налогов и депозитов.
Шли дни, и Эпифанио постепенно приобретал вес и положение в профсоюзном движении. Организация была создана недавно, и ему удалось стать одним из ее местных главных представителей. В этом качестве он встречался с Бенеттом и даже с Джилом Эллисом, патроном из патронов, который призвал его в свой кабинет в «Джай-Алай». Большой босс пригласил его присесть, поинтересовался, какая годовая сумма получается по его контракту, включая премии. Он записал сумму на листочке, положил бумажку в карман и вышел из кабинета, не удостоив моего друга ни словом, ни взглядом. Подумав, что Эллис ушел из кабинета, чтобы позвонить или что-то проверить в бухгалтерии, Эпифанио остался на месте, просидел больше получаса, глядя на пустое кресло. До того самого момента, пока в комнату не вошел какой-то тип, опустил жалюзи и сказал ему, собирая папки со стола: «Вам пора идти. Мистер Эллис уехал в Тампу».
Я был поражен, насколько ход событий мог за несколько недель изменить человека, перекроить его сознание, изменить характер его стремлений и чаяний, его желаний и потребностей. Речь моего друга тоже подверглась подобной трансформации. Можно сказать, он вновь прошел период обучения, поработал над собой, научился изъясняться более прилично, практически литературным языком. Но что меня поразило больше всего — насколько быстро после его назначения представителем профсоюза Эпифанио избавился от Нервиозо. Его habitus стал совершенно иным. Он научился контролировать жестикуляцию, смирять гнев, умерять эмоции. Экзальтация исчезла. И вместе с ней, как мне показалось, — радость и жизнелюбие. Словно Барбоза и Эллис лишили его батарейки, подпитывающей его энергию, делающей его недоступным меланхолии и слишком деятельным, чтобы из-за чего-нибудь расстраиваться и огорчаться. В тот вечер, когда он встречался с Эллисом, он зашел ко мне, чтобы рассказать, как обстоят дела. Он выглядел опустошенным, ошеломленным тем, с чем ему пришлось столкнуться. «Как можно так обращаться с человеком? Назначить ему встречу, задать вопрос и уйти, даже не взглянув на него. Вот я с тех пор и спрашиваю себя, почему же он так поступил. Какой смысл, ну скажи, какой в этом смысл? Этот тип, богатей, миллиардер, глава всей компании „Джай-Алай Inc.“, приехал из Тампы, чтобы встретиться со мной по поводу забастовки. Он вошел в комнату, не спросил ничего про наши претензии, спросил только, сколько я зарабатываю. И, не сказав ни слова, он встал и уехал назад к себе. Если бы его интересовал исключительно размер моей зарплаты, он мог бы позвонить Барбозе. Нет, он специально проделал такое путешествие, чтобы унизить меня, чтобы унизить нас всех, чтобы нам показать, что он здесь хозяин, а мы все говно на палке. Вот это-то я как раз не понимаю, как такой тип, как он, у которого есть все, ополчается против нас, у которых нет почти ничего».
Ватсон сидел напротив меня точь-в-точь в позе джек-рассел-терьера из рекламы «Голос его хозяина». Похоже было, что в его собачьей голове он внимательно следил за этими человечьими историями, ход которых он мог проследить, но спотыкался о сложности устройства их сознания.
Мы пошли пропустить по стаканчику в кафе, расположенное в кубинском квартале. Собаку взяли с собой. Там играла американская музыка, пахло табаком из Виргинии, все пили мексиканское пиво и кофе из Колумбии. Юные девушки хохотали, показывая прекрасные зубы, предназначенные, чтобы вгрызаться в жизнь. Они были одеты в специальные платья для латиноамериканских танцев, которые прикрывали только самую малую часть поверхности тела. Эпифанио на них даже не взглянул. Он был задумчив, вид у него был утомленный. Он сидел рядом со мной, но как будто все еще ждал прихода Эллиса. Ватсон лежал возле моей ноги и наблюдал за воробьями, снующими между столиками и склевывающими крошки хлеба.
Этот вечер был проникнут грустью, каждый был в своих мыслях, переживал эмоции, не пытаясь разделить их с другим. Следующий день, наоборот, принес удачу: я устроился официантом в шикарное место (королевские чаевые, красивая форма и отличные условия) — к Wolfi’s, в единственный ресторан на побережье, достойный этого названия. Не то чтобы кухня была там исключительно хороша, там в основном заказывали куриную печенку, пастрому, салат коулслоу и чизкейк, но это место, как и «Джай-Алай», имело — что в этой стране большая редкость — свою историю, атмосферу, собственный шарм и экстравагантность, клиентов, которых порой разыскивала полиция всех штатов Америки.
Заведение было расположено на углу Коллинз авеню и 21-й улицы и работало двадцать четыре часа в сутки. Оно открылось в 1940 году, и форма официантов сохранялась с тех пор неизменной. Основал его некто Вилфред Коэн, обладающий даром и мастерством скупать и перепродавать разного рода рестораны в момент совершеннейшего упадка и доводить до высочайшего уровня. Но самая замечательная и самая долговечная из его задумок была сеть ресторанов Wolfi’s: название представляло собой уменьшительно-ласкательное от его имени. Взлет этих заведений в духе Jewish Deli начался после Второй мировой войны, когда многие мужчины вернулись с фронта, а также с наплывом большого количества нью-йоркских евреев-пенсионеров. Рестораны открывались возле особняков в стиле ар-деко, отелей, театров и боксерских рингов. Wolfi’s стал одним из тех мест, где можно преобразить свою жизнь за время трехгрошового обеда, где все вещи еще остаются такими, какими их знали наши отцы, где салаты, кажется, только что выросли прямо в тарелке. Дымились сигареты, дымился бекон, женщины улыбались мужчинам, а те глядели на женщин во все глаза и по-прежнему считали их gorgeous[11]. Всю ночь там горел свет и за столиками сидели люди, которые пришли вовсе не затем даже, чтобы утешиться едой. Они искали какую-то семейную, домашнюю обстановку, дающую ощущение уверенности в себе. Сюда частенько заглядывали даже политики-демократы, которые на этих республиканских землях пытались завоевать еврейский электорат, но и вкусно поесть тоже не отказывались. Женщины, которых на мякине не проведешь, странные типы, даже не прикасающиеся к еде, знаменитые путешественники, которые везде как дома, старики, все еще курящие сигареты Gold Coast, самая разношерстная публика являлась сюда отдохнуть от забот и пополнить запас человеческого тепла. Даже букмекеры и гангстеры. Один из них, всем известный Меер Лански, прозванный «казначеем Мафии», один из основателей Лас-Вегаса, который потом стоял во главе целой преступной империи, частенько приходил в Wolfi’s один, ничего не опасаясь, с наступлением ночи, и неторопливо съедал пастрому и чизкейк.
Но настоящую славу Wolfi’s составил «маленький перекус», придуманный рестораторами в 1959 году, когда, прослышав о прекрасной репутации этого заведения и отвечая на многочисленные просьбы пассажиров, авиакомпания «Нордвест» доверила Вилфреду Коэну право составить «по своему вкусу» питание для пассажиров авиарейсов «Майами — Нью-Йорк».
Вот в такой ресторан я и устроился работать. По стопам Меера Лански, среди отзвуков смеха над шутками Мильтона Берла и Хени Янгмена[12], под начало к нынешней директрисе Ингвилд Лунде.
Тогда было просто. Один из бастующих пелотари, который жил в двух шагах от Wolfi’s, сказал мне, что в ресторане требуются официанты. Я позвонил и через два часа был принят, на следующий день уже вышел на работу. Пять или шесть дней в неделю с девяти вечера до трех утра. Ничего сложного.
[6] Поцелуй меня, красотка.
[7] Не говори со мной так. Никогда (исп.).
[8] Ничего (исп.).
[9] Куча (исп.).
[10] «Желтые профсоюзы» — штрейкбрехеры.
[11] Восхитительные (англ.).
[12] Американские комики.