Как всегда, в конце разговора я обещал ему, что скоро приеду с ним повидаться. Он сказал, что уже заждался, и машина с яхтой тоже, и что все вместе мы пойдем выпить по стаканчику с ребятами из профсоюза на побережье, где-нибудь в Исламораде.
Миновала весна, а потом и осень. Он приходил ко мне много раз. Он был клиентом моего отца. Рак. Химиотерапия. Больница. Боли, ужас последних месяцев. Возвращение домой, чтобы не умирать среди чужих, где-то не дома. Выездная служба со всей возможной помощью, которую она может оказать. Изнеможение, усталость от жизни. Тело, постепенно складывающее с себя полномочия. И запахи. Все мерзости болезни, изливающиеся на простыни, стекающие на землю. Визиты к врачу. «Вы сегодня лучше выглядите, и давление нормальное». «Вам обязательно нужно есть, а главное, побольше пить». «Я сделаю вам укол, и станет лучше, не беспокойтесь, болеть не будет». Говорить что угодно, лишь бы что-то сказать, лишь бы разорвать тишину, потому что когда люди говорят, смерть держится поодаль. Делать вид, будто считаешь, что это просто такой плохой период в жизни, даже если оба, и врач, и пациент, знали, что осталось не более недели, ну максимум двух, что никогда еще анализы не были такими безнадежно плохими, что онкомаркеры взлетели до неба и сердце бьется через раз. И вот он заговорил. Он произносит едва слышную фразу и однако я слышу ее. Слышу только ее, он говорит: «Доктор, вы можете мне помочь?» Я не знал, что ему ответить. И просто взял его за руку. А он сказал: «Когда мы сюда приехали, ваш отец помогал». Я чувствовал каждую косточку его руки, его узкое, почти прозрачное запястье выскальзывало из моей ладони. И он посмотрел мне в глаза, и было понятно, что он не может жить дальше. Мне так хотелось ему помочь. А он сказал мне: «Потому-то так много народу было на его похоронах. Ваш отец помогал. Люди знали, что это добрый человек, который может помочь. Что когда наступит тот самый момент, на него можно рассчитывать». Я больше не видел его глаз. Его взгляд ускользал от меня. Я был всего лишь молодой сын доктора, тот, кто выписывает рецепты, наследник и преемник, который еще только начинает, который пока не умеет помогать.
Я приходил к нему на дом еще четыре дня, но он даже не открывал глаз во время моих визитов. Я пытался сделать все, что было в моих возможностях, — но этого было недостаточно. Когда я собрался идти, его жена отозвала меня в коридор и сказала, что мне не нужно больше приходить.
Я никогда в жизни не залезал в ящики стола моего отца. Может быть, я смутно ощущал, что я не более чем подмена, некто, исполняющий обязанности доктора Катракилиса. Отец по-прежнему был здесь хозяином, имел право вернуться в любой момент, и все его вещи будут на своих местах, так, как он их положил. Я занял только один из шести выдвижных ящиков, верхний справа, и складывал туда рецепты и административные бумаги. Остальное оставалось отцу.
Мы никогда не говорили с ним о медицине. Он только направил меня на учебу и дал понять, что ему хотелось, чтобы в какой-то момент я унаследовал его профессию. Примерно как владелец скобяной лавки надеется передать все предприятие сыну. Но, помимо этого, мы ни разу не обсуждали ни технические, ни научные, ни этические аспекты медицины. Я думал, что я для него был придурок-пелотари, вечный ребенок, ничего не понимающий в жизни, своего рода Питер Пэн, у которого одна рука длиннее другой, который надеется поймать весь мир в свою ивовую корзинку. Ребенок любил баскские земли, любил океан. И что из того. Все любят баскские земли и океан.
Когда я первый раз заговорил с ним о теме дипломной работы, он заставил меня два раза повторить ее заглавие — «Использование дофамина при острой недостаточности кровообращения». А потом коротко заметил: «Почему бы и нет?» Когда она была закончена, он небрежно пролистал ее, будто полученный по почте каталог товаров для кухни, и прочитал только несколько строчек заключения: «Исходя из нашего статистического анализа, основанного на наблюдении за сорок одним случаем, мы можем заключить, что дофамин назначается в случаях острой недостаточности кровообращения при лечении отравлений, анафилактического шока, кардиогенных шоков, гиповолемии, острых и хронических форм сердечно-сосудистой недостаточности. Назначение инъекций базируется на наблюдении за больным и подробном гемодинамическом анализе (катетер Свана-Ганца и измерения минутного сердечного выброса)». Он кивнул в знак неявного одобрения, пересчитал пальцем страницы и положил работу на мой письменный стол. А потом, ни сказав ни слова, сел за свой.
Я, в свою очередь, ничего не знал ни о методах работы отца, ни об отношениях, которые он поддерживал с больными. Через два года после его смерти я узнал, что в нужный момент он «помогал». И это не пустяк какой-нибудь.
Я думал, что Катракилис-старший жил в некоем футляре, откуда вылезал лишь для того, чтобы назначать притирания, выписывать рецепты, накладывать руки и лечить понос да золотуху. Смерть человека, который попросил у меня помощи, ранила глубже, чем можно было предположить. Случилось так, что буквально через несколько дней после его смерти, разыскивая — вот ирония судьбы — моток скотча, я нашел в одном из ящиков отцовского стола две черные тонкие записные книжки, формата 14 на 9, фирмы «Молескин».
В первой был список из четырнадцати смертельных заболеваний, с краткой историей развития каждого, потом час, день, месяц и год, когда была произведена запись. Во второй — список из четырнадцати фамилий и имен с указанием возраста, часа, дня, месяца и года. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы увидеть: если сопоставить два этих списка, каждая дата в перечне патологий совпадает с датой смерти мужчины или женщины, записанной во втором дневнике. Очевидно было, что если провести быстрый расчет: за тридцать лет практики отец «помогал» примерно чуть меньше, чем одному больному в два года покинуть этот мир — если точно, 0,46 человека в год. Это показалось мне довольно значительным числом.
Я долго сидел, держа в руках списки, не понимая, должен ли я положить их на место и продолжать жить так, словно ничего не произошло, словно я никогда их не читал, продолжать думать об отце так же, как и думал всю жизнь, как об огромной глыбе безразличия, или, наоборот, переложить их в мой личный ящик, читать и перечитывать имена этих людей, представлять, как они сидят или лежат рядом с Адрианом, держат его за руку, смотрят, как он трудится на ниве вечного покоя — единственный, кто согласился сделать эту работу, кто явился в назначенный час, сдержал слово, дождался момента, когда пациент испустит последний вздох.
Я представил себе, как он потом возвращается в кабинет, записывает имя, дату, час, убирает записные книжки в левый ящик, открывает дверь кабинета и оказывается внутри суетливого семейства, которое ни на одно на свете не похоже, но он привык к нему и приспособился.
Две записные книжки перекочевали из ящика слева в ящик справа. Я знал, что прах из урны смотрит на меня. Я только что копался в жизни умершего отца.
Эта находка меня потрясла, мысли о ней сверлили мозг, как навязчивая идея. Меня донимали сонмы образов, разъедающих душу вопросов, в голове перемешались летальные списки и смерть без записки, выхлопные газы и опасные заразы, последние вздохи и разные эпохи, телячья печенка и мотоциклетная гонка, мозги тирана и сон перед экраном, рулоны скотча и похоронные скетчи. Как ребенок, открывающий новый мир, прежде неразличимый для его взгляда, я жаждал задать вопросы тому, кто разбудил во мне эту жажду. Но он покоился в урне, языки пламени спалили его собственный язык, лишив дара речи. Только один человек сейчас еще мог поговорить со мной об отце. К сожалению, его звали Зигби.
С эстетическим хирургом все прошло гладко. Он был явно незлобив, нечувствителен к унижениям и оскорблениям, равнодушен к презрению и незлопамятен. Поэтому он забыл эпизод с кваггой. Алкоголь давно вымыл из его памяти все воспоминания о наших разногласиях. Чтобы ускорить примирение, стимулировать его память и расслабить скелетные и собственные мышцы его языка, я подготовил бутылку виски «Гленливет Архив», двадцати одного года выдержки.
Он уселся в гостиной на то место, которое приватизировал с самого первого визита, и налил себе стакан, который красноречиво свидетельствовал о его запросах, по крайней мере на время нашей встречи.
Когда он увидел записные книжки, он изобразил самое идиотское удивление, которое только можно представить: брови поползли вверх, глаза округлились, рот приоткрылся. У него машинально вылетело: «Ты их нашел?», потом, когда первоначальный шок прошел, он опять стал элегантным эстетическим хирургом, способным недрогнувшей рукой опрокинуть стаканчик, другой, тем временем бестрепетно взрезая кожу. «Я не имел права тебе об этом рассказывать. Ты должен был найти их сам. Я-то, конечно, знал об этих записных книжках. Твой отец мне их показывал, когда все только начиналось. Он хотел запомнить каждого из этих людей, его возраст, заболевание, дату смерти. Он отчасти нес за это ответственность. Эти записные книжки были его приватными архивами, не секретными, именно приватными. Он объяснял мне, что, помогая этим людям умереть, он доходил в своей работе до самого предела, делал самую важную и нужную вещь, принимал трудное, но наиболее необходимое в его профессии решение. Он сыграл свою роль до самого конца. Я-то, починяя носы и штопая подбородки, редко задавался такими вопросами.
Я уже не знаю точное количество, не могу сказать, скольким людям он вот так поспособствовал, но даже когда он уже долго этим занимался, он все не мог привыкнуть, что приходится колоть им эту гадость. По его рассказам, все проходило легко, быстро и безболезненно, но когда все заканчивалось — это ведь он нажал на поршень шприца… один раз, и я помню, что его это потрясло, один из его пациентов не сразу заснул после первого седативного препарата (мне кажется, он начинал с тиопентала натрия) и начал разговаривать с женой и сыном. Он говорил с ними так, словно им еще жить и жить вместе долгие годы. Отец продолжал вводить препарат, а больной — сопротивляться его действию. В какой-то момент он повернулся лицом к отцу, посмотрел на него так, словно видел впервые, и тут — хоп — закрыл глаза. Потом, думаю, отец добавлял дозу бромида паркурония и, если было нужно, хлорида калия. Он всегда говорил мне, что никто не может себе представить, каково делать это в комнате умирающего, в окружении рыдающих родственников, обезумевших от горя, хватающих тебя за руки, каково производить все эти действия, стараясь сохранять спокойствие, контролировать эмоции, преодолевать страх перед тем, как нажмешь на поршень».
Виски «Гленливет». Еще одна инъекция. Он смотрит на дно стакана. Что-то такое мелькает в его взгляде. Может быть, он вспомнил свою спальню. Может быть, кровать. Кровать, которая ждет его.
«Все это не в один день решалось. Сам больной, его семья, твой отец — все готовились заранее, за много дней. Но, мать твою, как к такой штуке подготовиться, ума не приложу. Это невозможно. Представь: перед тем как выйти отсюда, ему надо собрать вещи в саквояж. Шприцы, пузырьки с запрещенными веществами, стетоскопы. И выйти на улицу как ни в чем не бывало. Словно он идет лечить у пациента ангину. Представляешь, что творилось в его душе по дороге? Нет, к такому невозможно подготовиться».
Виски «Гленливет». Акт четвертый. Я заметил, что порция находилась в прямой зависимости от эмоционального уровня высказывания. При этом существовал риск, что после определенной порции алкоголя память отключится вовсе.
«И еще юридический аспект. Я часто об этом говорил твоему отцу. Ему было совершенно наплевать, думаю, он не осознавал все риски. Ты представляешь себе, если какой-нибудь родственник слетит с катушек и начнет болтать языком направо и налево, вдруг это достигнет ушей полиции или судей? И ведь сразу же начнется шумиха, журналисты, Совет профессиональной ассоциации. С этой точки зрения ему исключительно повезло. Сколько их там записано в книжку? Четырнадцать? Да это больше, чем везение, мать твою, это чудо! Чудо, точно тебе говорю».
Виски «Гленливет». Пятый заход. Язык еще поворачивается легко и проворно, дух бодр. Зигби был загадкой, губкой, наделенной даром речи и невероятными способностями к абсорбции.
«Твой отец, и я еще больше в этом убеждаюсь, когда рассказываю тебе все это, был человеком добрым и смелым. Я знаю, что у вас всю жизнь отношения не складывались, но знаешь, у него семейная жизнь была сложной и довольно странной. С твоей матерью и ее братом, которые жили там с вами, ему нелегко приходилось. И вот все это, плюс работа со всей спецификой, и еще твой дедушка, у которого был тоже отнюдь не легкий характер, отнюдь не легкий».
Алкоголь продолжал делать свое дело, последовательное прогревание постепенно поднимало все новые и новые слои грязи со дна. Уже угадывалось сытое урчание пошлых недомолвок, тошнотворных двусмысленностей, язвительных намеков, моя мама, мой дядя, корнями вросшие друг в друга, святотатство, совершаемое волей инцеста, пальцы, еще душистые и влажные, дед, приобщившийся к кровавым таинствам церкви. В отрыжке Зигби явственно ощущалась вся желчь его больной печени.
«Это, чтобы объяснить тебе, Адриан всю жизнь делал то, что надо. А скажи мне вот что: вот ты уже год или два открыл кабинет. Ты с тех пор хоть кому-нибудь помог?»
Иногда, если выходных получалось три дня, я уезжал на океан. Зима была там таким же временем, как и другие, с нужным количеством дождей и гроз, чтобы было чем дышать. Пес мой кружил по пляжам, я играл несколько партий в пелоту, «Триумф» сиял, омытый ливнем, Жезкибель за нами присматривал, Ласло Папп, из того места, где он сейчас обретался, снимал у нас семь или восемь очков за неверие, и ни за что другое. Никогда он не изменит своей теории, а мы — нашей.
Я мог бы, и несомненно должен был бы, провести свою жизнь в Сан-Себастьяне, или, как сейчас говорят, Доностии. Выучить баскский язык. Отрастить какую-никакую реденькую бородку. Купить лодочку в маленьком порту. Открыть магазин морепродуктов, верхней одежды и различных аксессуаров норвежского производства. Гиперборейский бутик. С огромными экранами на стенах, непрерывно транслирующими в прямом эфире виды природных красот королевства. Шесть месяцев полярный день, шесть месяцев полярная ночь. И баски приходили бы сюда, чтобы посмотреть, на что похожи викинги, и покупали маленькие драккары для детишек. Везде висели бы фотографии Ингвилд Лунде, женщины, которую я любил, в ее самом прекрасном и благородном виде: качается на волнах, засунув голову под крыло.
За отсутствием всего этого мне оставались тамариски в Конча, приятная прогулка с Ватсоном от площади Сервантеса до площади Конституции по припортовым улочкам, узким, как кишки, которая всегда заканчивалась либо возле церкви Святой Марии, либо возле церкви Святого Себастьяна. Если бы я следовал советам Паппа, я бы зашел внутрь, скупил бы все свечи в церковной лавке и поставил бы их всем пресвятым девам мироздания. Потом встал бы на колени, молился бы, сжимая руки, прикрыв глаза, пока не наступит ночь, пока последняя капля воска не упадет в пасть богов, пока не прозвенит звонок в ризнице в глубине храма и не прибежит дьячок, чтобы спросить меня, не я ли Поль Катракилис, а то тут вас дама к телефону, некая Ингвилд Лунде звонит из Америки.
Иногда в Доностии, когда ливень гнался за мной по петляющим улочкам, я говорил себе, что не требуется в принципе ничего особенного, чтобы жизнь была вот такой простой и понятной. В Тулузе все было не так. В январе 1991 года, когда операция «Буря в пустыне» унесла жизни множества людей и вымела иракцев из Кувейта, в моем кабинете толпились жертвы эпидемии зимнего гриппа. Фабриканты парацетамола праздновали веселое Рождество. Медицинский журнал опубликовал статью, в которой была подсчитана стоимость эпидемии для нашего министерства здравоохранения — 266 миллионов (цифра почему-то приводилась в долларах). Количество консультаций увеличилось в разных районах страны на 150–450 процентов, и общее влияние на французскую экономику составило, по приблизительным подсчетам, 2 000 000 долларов за один только 1990 год. Все эти статьи, с пробуждающим чувство вины подтекстом, всегда напоминали мне о тех дамах-благотворительницах, истошных прихожанках церкви, источающих веру направо и налево, которые при этом никогда не забывают напомнить, во сколько вы и вам подобные с вашими болячками и хилым здоровьем обходитесь сообществу.
Водопады парацетамола здесь, восемьдесят пять тонн бомб с неба там.