Такой Бог, может, и есть.
Но что он благой — лесть, и только!
И если я не желаю больше быть «трусливым жидом», я так и стану говорить всем, сперва — в еврейском храме, потом — в христианском.
И потом, если кто ударит меня, я ударю обратно. Даже родного отца. Даже если меня убьют. И даже если буду смертельно бояться.
Но на все это приходил изнутри один ответ:
— Ты только языком болтаешь.
— Нет, — отвечал я.
— Да.
— Нет.
— Ступай, надень рубаху.
— Нет, нет и нет…
И хотя я чувствовал, что озяб и зябну все сильнее, я повторял:
— Нет, нет, нет, не озяб, не озяб.
— Но если ты простынешь и умрешь, то не сможешь выполнить, что обещал.
Я снова сел на полу и задумался.
— Да, — ответил я, — это верно. И тогда лучше мне не простужаться.
И с тем надел рубаху.
Но больше ничего! — подумал я. — Ни одеяла не желаю, ни дивана! И, в рубахе, лег снова на пол.
И опять отдался темноте, чтобы теперь уже надежно в ней затаиться.
И затаился, и уснул, но только вдруг опять проснулся.
Было совсем темно, еще темнее, чем когда я уснул.
И очень холодно.
Ты все-таки простудишься и умрешь. Рубахи мало. Ляг на тахту и укройся как следует, а иначе не сможешь сделать того, что хочешь.
Ну, ладно. Но только ради этого, только! Чтобы смог.
В полусне я влез на тахту, и едва успел укрыться, как снова заснул.
Свет, когда я раскрыл глаза ему навстречу, тут же сказал во мне: ага, я лежу на тахте и покрыт периною.
Все же было бы лучше остаться на полу, голым.
Тут громко зазвонили колокола: неза-бывай-что-обе-щал-неза-бывай. Вот что они звонили.
— Нам тоже ты обещал сказать, что всё на свете — ложь.
Не только вам, нам тоже: христианам.