Когда и по какому случаю де Голль впервые услыхал имя Пекельного? Когда Гари впервые произнес его перед де Голлем?
Точно не при первой их встрече в Лондоне, перед началом Большого блица, когда фрицы погрузили весь город во тьму. Стало быть, и не в смотрящем на Темзу Сент-Стивен-хаусе, и не в Карлтон-Гарденс, рядом с парком Сент-Джеймс. Тогда Гари прибыл из Гибралтара, и ему не терпелось ввязаться в драку над землей, где вальсировали Мессершмитт со Спитфайром. Но генерал был против. Ни в коем случае! Француз обязан умирать за Францию, под сине-бело-красным флагом, в составе эскадрильи с символикой Республики, пусть даже временно погребенной в Виши. Ну а пока Гари умирал со скуки и убивал время в компании таких же, как он сам, молодых летчиков, тоже прибывших с другой стороны Ла-Манша, тоже мечтавших о небе и тоже приколотых к земле, вынужденно безоружных братьев по оружию. Одни махнули сюда сразу же после обращения де Голля к нации, другие даже незадолго до него, все принесли с собой частицу Франции, все являли собой ее честь и красу, и все просили только об одной, простейшей милости: чтобы им дали умереть, здесь и теперь, в английском небе, но, если можно, перебив сначала побольше немцев. И вот Гари, уполномоченный выступить от имени всех, навытяжку стоит перед де Голлем. “Вы рветесь в бой? – сухо спросил генерал. – Что ж, пожалуйста. И главное, не забудьте умереть”. Гари, как положено, козырнул генералу и с расстроенным видом повернулся к выходу. Он уже взялся за ручку двери, как вдруг генерал, которому претила мысль, что француз может летать сам по себе, то есть на крыльях с опознавательными знаками другой страны, бросил ему вслед: “А впрочем, можете не бояться, ничего с вами не случится – ведь убивают лучших”.
Так что о виленской мышке Гари сказал де Голлю явно не в тот раз. И не при следующей встрече в Банги, в Убанги-Шари, в 1941-м. До победы было еще далеко, в Перл-Харборе люди в цветастых рубахах и соломенных шляпах беспечно попивали коктейли. Гари там не было. Он тоже с удовольствием напялил бы цветастую рубаху и соломенную шляпу, но приходилось носить колониальный шлем и форму цвета хаки – его эскадрилья находилась в то время в самом сердце Африки. А генерал де Голль, в белом кителе и фуражке, прибыл не для того, чтобы подавать им коктейли, глава “Свободной Франции” инспектировал войска. По этому случаю воины решили его поразвлечь. Гари придумал пьеску, которая, по его словам, “была веселой, легкой и искрилась юмором”, и вдобавок сам заделался актером. Генеральная репетиция, еще без великого Шарля, прошла на ура; премьера же, в его присутствии, с треском провалилась.
Это могло произойти в конце сорок четвертого, когда война уже была выиграна, в растерзанном, израненном, но устоявшем Лондоне, когда вышел на английском языке первый роман Гари. Или, что было бы более естественно, намного позднее, в 1960-м, как-нибудь вечерком в Елисейском дворце, при Ивонне, или в “Ла-Буассери” воскресным днем, когда генерал, переодевшись в штатское, прочитал “Обещание на рассвете”. Или же в 1956-м, во время “перехода через пустыню”[25], когда один, пресытившись славой, отошел от публичной деятельности, а другой, славы жаждущий, шумно в ней дебютировал. Но я бы предпочел, чтобы это случилось гораздо раньше, под Триумфальной аркой, 14 июля 1945-го. Не знаю, от чего в тот день защищали воинов фуражки: от дождя или зноя, сбегала ли вода по козырькам или они сверкали под лучами солнца; не знаю, сколько уцелело тех “последних вешалок, пригодных для того, чтобы на них повесить орден”, и не могу себе представить – я, за всю жизнь ни разу не побывавший под огнем, вступавший в бой с противником разве что на хоккейном поле, – что они чувствовали: гордость за то, что стоят сейчас здесь, или же стыд за то, что не остались на небесах, куда взлетали вместе с товарищами, но в отличие от них спустились на землю. Я смотрю на Ромена.
Думает ли он в этот миг об усопших, о матери в покрытом цветами гробу, о своих братьях, накрытых знаменами? Вспоминает ли их, вечно юных, кого смерть скосила на лету? Повторяет ли скорбно в уме их имена, названия их самолетов и мест, где они были сбиты? Видит ли он перед собой их молодые лица так же ясно, как строгий, торжественный лик генерала? Де Голль в парадном мундире и фуражке со звездой, с охапкой зеленых лент в руке, подходит все ближе; за спиной у него, тоже при параде, Елисейские Поля, их зеленые ленты – не ордена Освобождения, а платаны с каштанами; а на священном месте, из бронзового щита поднимается пламя в честь неизвестного солдата. Гари думает о другом неизвестном, хотя и не солдате (служить ему наверняка не довелось), но, как солдат, погибшем на войне, – в память о нем нигде не пылает огонь. Маленький, скромный, неприметный человечек с порыжевшей от табака бородкой стоит перед глазами у Гари, и вот, когда другой человек, великий и высокий, с тонкими усами, прикалывает ему, стоящему навытяжку, со вздернутой головой, орденскую ленту на грудь, он вдруг выпаливает – и ничего с собой не может сделать: “В городе Вильно, мой генерал, в доме шестнадцать по улице Большая Погулянка жил некий господин Пекельный”. Де Голль сбит с толку, но не растерялся: он прикладывает открытую ладонь к козырьку фуражки, и, мне хочется верить, что, спасибо Ромену Гари, человечек-мышка там, откуда нет возврата, тоже вытягивается в струнку и двумя пальцами, на польский лад, отдает честь генералу.
Зеленая лента досталась Гари совсем не даром, а за высокую цену: недаром он летал на “Потезе-540” с базы Бордо-Мериньяк и его ранило шрапнелью в ногу, а на “Потезе-63” долетел до Мекнеса с пустыми баками, а в Кано, в Нигерии, его “Бленхейм” закончил свой полет, врезавшись в дерево, а в другой раз, на севере Лагоса, – сев прямо в джунгли, а в третий, в Бельгийском Конго, – на спину слона (то был уже не “Бленхейм”, а “Люсьоль”), потом он снова воевал в Центральной Африке и снова на “Бленхейме” под названием “Убанги-Шари”, потом еще не знаю на каком аппарате, “Харрикейне” или “Моране”, в Абиссинии, где в свое время торговал Артюр Рембо и почти ничего не писал, только доклады, письма да подписи на собственных портретах во весь рост, не то что Ромен Гари, писавший напролет ночами, свободными от полетов; и, наконец, чуть не отправился на тот свет, сидя в “Бостоне”.
Это было не в Массачусетсе, а в небе над Францией 25 января 1944 года. В тот день его “Бостон”, легкий четырехместный бомбардировщик, несущий на борту девятьсот килограммов бомб, а также Рене Бодена, пулеметчика, Арно Ланже, пилота, и самого Ромена Гари, штурмана-бомбардира, взлетел с аэродрома Хартфорд-Бридж в Хэмпшире, чтобы сбросить свой груз на вражеские огневые позиции по ту сторону Ла-Манша. Вот пролетели равнины-долины, перелетели пролив, и в темноте на горизонте что-то забелело – Алебастровый берег; там на скалах радары, лети крадком, гляди в оба, от страха крутит животы, где плещется проглоченный перед отлетом чай; Нормандию пересекли на бреющем полете, проскочили радары, но угодили в пылкие объятия зенитных пушек “Флак”. Такие пушки выпускают по двадцать 88-миллиметровых снарядов в минуту, которые летят со скоростью тысячи метров в секунду, так что хотя бы один должен был неминуемо врезаться в самолет, что и произошло и кое-что в нем повредило: плексигласовая защита кабины разлетелась в осколки, оно бы и ничего, да осколками ослепило пилота, оно бы тоже ничего, если б Гари, тоже раненный, мог взять на себя управление, но его от Ланже отделяла бронированная перегородка, – ничего страшного, по мнению раздвижной крыши, не желавшей открываться, а это значило, что спрыгнуть с парашютом не получится, и вот уж это было огорчительно, поскольку значило, что все они довольно скоро разобьются насмерть.
Что ж, умереть так умереть, но довести работу до конца. Продолжить полет к цели, ориентируя пилота голосом, задание выполнить, а там – поглядим. Все так и вышло: люк был открыт, бомбы сброшены, объект разрушен, а теперь поглядим… Что мы имеем? Самолет, изрешеченный пулями, один из двух моторов вышел из строя, слепой пилот за штурвалом выполняет команды истекающего кровью штурмана. Боден к тому же хочет пи́сать.
– Не понимаю, как этим сукиным детям удалось не отбросить копыта! – примерно так говорил доктор Берко полковнику Анри де Ранкуру. И продолжал: – Их нашли без сознания среди обломков “Бостона”, оба зажали шлемы между ног. Чтоб защитить – понятно что!
– Вот что называется – “определять приоритеты”, – отозвался Ранкур и осмотрел обоих раненых – они лежали на походных койках, обмотанные бинтами, если не невредимые, то все же почти целые.
– Как они?
– Гари ранен в живот, не смертельно. Зрительный нерв у Ланже не задет, он будет видеть. Словом, дешево отделались.
Какое облегчение для всех.
И для Бодена.
Их подвиг не остался незамеченным. Сначала рассказ о трех чудом выживших летчиках появился на страницах “Ивнинг Стэндард”, потом их пригласили рассказать об этом полете на радио ВВС, и, наконец, однажды, когда Гари сидел в офицерской столовой, связист принес ему телеграмму и с особым почтением в голосе сказал: “Из Карлтон-Гарденс”. – “Дайте-ка”, – с внезапной живостью сказал Гари, выхватил телеграмму и пробежал по ней глазами. “Временное правительство Французской Республики… бла-бла-бла… в соответствии с приказом… бла-бал-бла… орденом Освобождения”, ниже его новое имя – Ромен Гари и звание – лейтенант, а в самом низу подпись: Шарль де Голль.
Для Гари война закончилась – ну, если не война, то по крайней мере бои. Ему дали отпуск, и он поехал в Лондон, а там поговаривают, что уже все, this bloody war[26] подходит к концу. И больше не придется по утрам проходить мимо зданий, от которых после немецкой бомбежки остались одни стены; больше не будет дымящихся руин и завалов из щебня на улицах, не будет вопящих сирен по ночам и ночевок в подземных убежищах. Город, конечно, здорово пострадал, но жизнь продолжается, и кто не умер, тот здоров. Однако радоваться, оказалось, рано – очень скоро, снова-здорово, все началось, как в сороковом, когда в лондонском небе кружили самолеты люфтваффе.
Только на этот раз смерть сеяли не “мессершмитты”, а немецкие ракеты “Фау-1” и “Фау-2”, dii ex machine бесноватого с усиками, они сыпались градом на город. В Берлине злорадно смеялись, а лондонцы не унывали: мол, хорошо смеется тот, кто смеется последним, хотя, ей-богу, в это время в Лондоне было совсем не до смеха.
– Вам, кажется, смешно, Гари?
– Очень! А вам разве нет?
Это вы, неразличимое в английском языке, относится к офицеру британской МИ-5, которому явно совсем не смешно.
– Дело серьезное. Чрезвычайно серьезное. Вы что, не понимаете?
Эта беседа происходит в неком секретном месте, в сыром подвальном помещении, вся обстановка которого состоит из стола, двух стульев и одностороннего зеркала, а все освещение – из лампы, направленной прямо в лицо француза, в данный момент не очень-то свободного.
– Честно говоря, нет.
– Начнем сначала. Мы перехватили адресованную вам записку, в которой неизвестное лицо пишет: “Нет смысла приходить – ждем американский десант”. Видите имя на конверте?
– Да.
– Подтверждаете, что адресат – это вы?
– Подтверждаю.
– И что это шифрованное послание?
– Совершенно верно.
– А знаете, как это называется в военное время? Измена!
[25] Так называют период жизни де Голля с 1953 г., когда он на время отстранился от политической борьбы, до 1958 г., когда он снова встал во главе государства.
[26] Эта проклятая война (англ.).