Она приводила все новые подтверждения своих слов: на этой улице (Гаоно) была синагога, теперь ее превратили в посольство Австрии; на другой (Вивульскё) раньше находилось ИВО, на третью (Субачяус) сгоняли евреев перед отправкой в Понары – в лес, где их потом выстраивали на краю рва.
Город – не только то, что открывается взгляду, но и то, что скрывается от него, поэтому мы не только ходили по тротуарам и любовались фасадами, но и ныряли под арки, шныряли, как воры, по подворотням, тесными проходными дворами внедрялись в подсознание Вильнюса, отыскивая все, что было вытеснено, ушло на дно, но что, как я надеялся, было все-таки возможно вывести на поверхность.
– Не обольщайтесь, – сказала мне Далия, – ничего не сохранилось. Вот разве что… – Она взглянула на часы и покачала головой: – Мне, к сожалению, пора уходить, но я забыла показать вам одно место. Вы ведь хотите увидеть, что осталось от довоенного еврейского мира? Ну так идите на улицу Жемайтийос и поднимите голову.
Загадочное и туманное указание.
– Хорошо, – сказал я, мы попрощались и расстались на том самом месте, где встретились двумя часами раньше – около статуи влюбленного мальчика (теперь уже в берете).
Постепенно я начинал понимать, что не только время, но и само место работает против меня. Литовский Иерусалим был, можно сказать, как Помпеи, погребен под пеплом, только вместо Везувия тут бушевала война, а в роли огненных облаков выступили сначала нацистская Германия, потом Советский Союз. Чтобы узнать или хотя бы представить себе, каков он был до вторжения 1941 года, нужно мысленно восстановить его облик – так же как силой воображения восстанавливают всю красоту римских храмов, с их архитравами, фризами и карнизами, глядя на обломки колонн – всё, что от них уцелело.
В Вильнюсе никаких колонн не было, зато там и тут проступали следы еврейского прошлого. Далия велела мне сходить на улицу Жемайтийос и поднять голову, туда я и отправился немедленно. Это оказалась небольшая улочка, во время войны входившая в территорию гетто (тогда она носила название улица Страшуна) и, в отличие от других, не слишком изменившаяся с тех пор: те же дома – одни жилые, другие заброшенные – и та же каменная мостовая, не залитая асфальтом.
На этой улице 1 сентября 1943 года группа еврейских партизан попыталась организовать восстание, они построили баррикаду, стали стрелять в немцев, а те в ответ взорвали здание и перебили почти всех восставших.
Далия велела мне поднять голову, чтобы, как она сказала, “увидеть, что осталось от довоенного еврейского мира”. В самом начале улицы, там, где теперь стоят машины во дворе, когда-то был дом, снесенный при советской власти. От него осталась одна стена, и на этой стене, на уровне третьего этажа, то есть там, где, видимо, располагалось молитвенное помещение, виднелась высеченная в камне звезда Давида. Значит, в то время как нацисты подтверждали старую ницшеанскую идею о том, что Gott ist tot[23], преследуя евреев и лишая их сначала права жить достойно, а потом и просто права жить, мужчины, женщины и дети, среди которых, очень вероятно, был и некий господин Пекельный, собирались в гетто перед этой стеной и молились.
Вильнюс, ул. Жемайтийос, дом номер 9.
Взволнованный до слез, потрясенный, я еще долго простоял там, прежде чем пойти дальше. На фасадах домов номер 7 и номер 9 проступали надписи на идише. Должно быть, вывески еврейских лавок, находившихся тут до войны; после войны эти буквы закрасили, и стены превратились в палимпсесты, на которых можно написать поверх одной истории другую, какую вздумается. Однако от времени и непогоды краска облупилась, и обнажилось прошлое Вильнюса, напоминающее, что еще не так давно здесь был Литовский Иерусалим.
Стоя перед домом номер 9 по улице Жемайтийос, я вспомнил историю, которую когда-то рассказывал мне дедушка с отцовской стороны и которая казалась мне копией с обратным знаком этих надписей на идише, проявившихся по милости дождя.
Дед, как и Гари, родился в 1914 году, а значит, к 1940-му он, как и Гари, дозрел до того, чтобы его послали на смерть. Смерть его не настигла, но он был ранен, попал в плен, его отправили в лагерь в Вестфалии, неподалеку от замка Тундер-тен-Тронк[24], что, впрочем, не прибавляло ему оптимизма. По окончании войны он снова починил свою старую форму, был помещен в госпиталь Валь-де-Грас, пробыл там почти год, а потом вернулся в Амьен, унаследовал от отца скобяную лавку (она появилась в год его рождения и существует на том же месте до сих пор, теперь ее владелец – мой дядя), встретил мою бабушку, женился на ней, родил шестерых детей и никогда не говорил о войне. Она ему дорого обошлась: он потерял правый глаз (но левый остался цел), левую ногу до колена (зато правая осталась цела) и, главное, молодость (вот от нее-то, понимаешь, говаривал он, после трех лет в армии да еще пяти в плену не осталось ничего).
Я мало что помню о нем, какие-то малозначительные, но, видимо, очень ценные для моего детского ума детали (например, как он сжимал мою руку, когда переводил через улицу), сохранилась коллекция марок, то есть с другой стороны – образчики его слюны, студенческий билет юрфака и одна-единственная книга – “Рассказы вальдшнепа” Мопассана, изданная в Вене, потрепанная, в пятнах, с пожелтевшими страницами и надписью на первой странице, вместо экслибриса: “Прочитано в плену”. Не помню, и о чем мы разговаривали с ним. Знаю, что какие-то разговоры были, но точно не о войне. И все-таки однажды, когда я по какому-то поводу упомянул о Германии, он сказал, что уже после войны еще раз, один-единственный, побывал там “по делам”, в маленьком городишке, название которого что-то не припомнит.
В трактире он попросил комнату (Ein Zimmer, bitte!) с видом на реку. Хозяин, на вид очень славный, радушно и тепло его принявший, рассказал, что у них несколько дней подряд непрерывно лил дождь, так что река вышла из берегов и поднялась аж на полметра – трактирщик выругался (Scheiβe!), – пришлось вычерпывать воду из погреба, а теперь они ждут, пока наводнение кончится. В первый день вода пошла на спад, во второй вернулась к нормальному уровню, а на третий почему-то продолжала убывать, река с каждым часов мелела все больше, и на дне обнажилась какая-то бронзовая фуражка (Was ist das?). Ответ стал ясен спустя еще несколько дней, когда река практически высохла: то была статуя, которую после войны, должно быть, скинули с пьедестала и непочтительно утопили. Голова была попорчена, вся в тине, с неузнаваемым, но всем знакомым лицом, правая рука вытянута вперед, будто в приветственном жесте, обращенном к зевакам, что столпились по берегам. Стемнело. Зеваки разошлись, статуя осталась лежать на дне. Я сидел в своей комнате у окна, рассказывал дед, и увидел, как трактирщик вышел на порог. Посмотрел направо, потом налево – никого, и вдруг, я видел собственными глазами, этот самый трактирщик быстро и как бы ненароком вскинул руку – фюрера своего приветствовал.
Прошлое можно схоронить, но помешать ему воскреснуть невозможно – заключил мой дед.
Так почему бы не воскреснуть и Пекельному?
Я сам мог выудить его со дна Леты.
Через несколько месяцев я снова приехал в Вильнюс, на этот раз – с разрешением поработать в архиве. В читальном зале на столе меня ждала пара белых перчаток и две картонные папки. В первой лежала Księga Meldunkowa mieszkańców domu № 16 W. Pohulanka (Книга регистрации жильцов дома № 16 по улице Большая Погулянка) за 1921 год, во второй – за 1925-й.
Примерно шесть десятков написанных по-польски страниц, из которых явствовало, что в этом доме жили почти триста человек, из которых две трети евреи, как свидетельствовала отметка Zyd (сокращение от Zydowski), а большинство остальных поляки (отметка Pol – то есть Polski). Помимо национальности, в списках указывались имя и фамилия жильца, имена его родителей, номер квартиры, дата и место рождения, семейное положение, вероисповедание, источники доходов, предыдущее место жительства и т. д.; все эти сведения вписаны черными чернилами или, гораздо реже, фиолетовыми – дерзкое отступление от строгого единообразия. На семнадцатом листе (сплошь черном) я нашел Мину Кацеву и ее сына Романа, – по сути, ничего удивительного, они-то действительно жили на Большой Погулянке, 16, это бесспорный, подтвержденный надежными свидетельствами факт, так что их имена с полным правом числились в списках, – и все же я с волнением рассматривал эти буквы: долго вглядывался в К, похожее на упершийся в линейку графы косой крестик с завитушкой на верхнем конце; в чуть клонящееся влево, похожее на опрокинутую скобку a; в с, почти неотличимое от каллиграфически выписанного e, и в небрежное w, простую связку двух крючков, где один норовил улизнуть, а второй его удерживал, – в общем, должен признаться: тесная стайка букв, образующих имя Kacew растрогала меня до глубины души; сейчас, вспоминая об этом смятении, я вижу его причину в том, что тогда первый раз получил самое наглядное, несомненное и неопровержимое доказательство того, что в течение нескольких лет в городе Вильно, на улице Большая Погулянка, 16, жил маленький мальчик, которому предстояло стать большим писателем.
Список жильцов дома № 16 по улице Большая Погулянка (в четвертой сверху графе имя Мины Кацевой, а под ним – ее сына Романа).
Но, кроме Кацевых, я искал другое имя, начинающееся на буквы П-е…, и мне вдруг на миг показалось, что я его нашел, вот он – Пекельный… но нет, третьей буквой оказалось “т” – Петкевич Елена (Zyd), родилась в Вильно в 1898 г., значит, знавала юного Романа, когда он был совсем ребенком, а она уже барышней, и, значит, наверняка встречалась с ним во дворе, – осенью, когда по нему гуляет ветер и скатывает и раскатывает ковровые дорожки теней; зимой, когда всё в снегу, или позднее, когда вспыхивает в жилах кровь и тает снег, касаясь воспаленных губ, а может, даже томным летом, когда ночами, под разверстой бездной звезд, губы горят бездонной жаждой, – наконец, это значит, что и ее судьба – пуля в затылок на краю свежего рва, или облако праха из фабричных труб где-нибудь в Польше, за колючей проволокой, в пустынных полях, или костер в Kлооге, и от нее осталось только имя в домовой книге с пожелтевшими страницами – Петкевич Елена, имя, которое когда-то тысячи раз произносилось, выкрикивалось и шепталось на разные лады, но больше никому и ничего не говорит, – имя, которое я здесь пишу, будто пускаю по морским волнам бутылку.
Итак, в списке жильцов дома номер 16 по улице Большая Погулянка в период с 1921 по 1925 год Пекельного нет. Значит ли это, что он там не жил или и вовсе его не было на свете? Возможно, но не обязательно. Да, в списках его нет, но домовая книга не всеведуща. Мало ли что бывает! Люди приезжают, уезжают, детей рожают, женятся, разводятся, женятся снова, меняют профессию, иногда – даже имя, делают фотоснимки, а потом их теряют или даже сжигают, вместе с письмами и документами. Они записывают свою жизнь, а потом сама жизнь берет и все стирает.
Я вот пишу эти строки в Париже, на улице Фонтен-о-Руа, 56, в небольшой квартирке, которую снимаю в поднаем у друга одного моего друга, который раньше, до меня, сдавал ее другому другу. Мы ударили по рукам, да и все. Мое имя не фигурирует ни в договоре аренды, ни в счетах, ни на почтовом ящике. Если через сто лет – допустим, к тому времени дом еще будет стоять – кому-нибудь вздумается узнать, кто жил здесь век назад, никакого Дезерабля он не найдет. Значит ли это, что меня не было на свете?
А что, если имя Пекельного нельзя найти нигде, кроме как в книге “Обещание на рассвете”? Если единственное его удостоверение – те три – всего лишь три – страницы, на которых появляется имя этого человека-мышки? И если, до того как это имя черным по белому записали на бумаге, оно мелькало в сознании сильных мира сего, оставляя беглый, мимолетный, мгновенно испаряющийся след?
Ведь это безвестное имя, знакомое только читателям “Обещания”, и вправду побывало в компании других, знаменитых, имен, в знаменитых умах. В первый раз – или один из первых – это случилось в Англии в конце войны, на базе Хартфорд-Бридж, когда ее величество королева Елизавета производила смотр эскадрильи лейтенанта Гари де Кацева.
“Королева, – пишет Гари в «Обещании», – остановилась прямо передо мной и с обворожительной улыбкой, снискавшей ей заслуженную популярность, спросила, откуда я родом. Я тактично ответил: «Из Ниццы», чтобы не путать Ее Всемилостивейшее Величество. Но вдруг… Это было сильнее меня. Будто наяву, мне представился маленький человек, который волновался и жестикулировал, топал ногой и рвал волосы из своей бороденки, тщась напомнить о себе. Я попробовал сдержаться, но слова сами собой слетели с языка, и, решившись осуществить безумную мечту человека-мышки, я громко и внятно сказал королеве: «В Вильно, в доме шестнадцать по улице Большая Погулянка, жил некий господин Пекельный…»”
Вот так негромкое имя Пекельного прозвучало в сознании королевы, вплетаясь в хор других имен: Черчилля, Шекспира, Кромвеля, Дизраэли, Виктории, – гремящих, как куранты Биг-Бена в ночи; мы не знаем, как оно подействовало на королеву: вызвало раздражение, как порой раздражало ее имя Черчилля, ослепило, как ослепительное имя Шекспира, заставило вздрогнуть, как, вероятно, имя Кромвеля, удивило, встревожило или оставило равнодушной, но все-таки, можно считать, пусть на какой-то миг, но оно посетило сознание королевы, побывало в компании знаменитостей; и точно так же чуть позже или, как знать, чуть раньше проникло в голову того, кто был для Гари воплощением Франции и кого поэтому он почитал как монарха.
[23] Бог умер (нем.).
[24] В этом замке в Вестфалии жил персонаж повести Вольтера “Кандид”, философ Панглосс, убежденный, что “все к лучшему в этом лучшем из миров”.