Теперь у гранитного парапета Петровской набережной стоял двухмачтовый корабль «Иртыш» — плавбаза бригады подводных лодок. К ее борту, как дочки к маме, приникли три субмарины, накрытые маскировочными сетями. На рубке одной из них Травников увидел хоть и поблекший, но хорошо знакомый номер «своей» подлодки.
Оформление в штабе бригады было недолгим. Уже через час с четвертью Травников сошел с трапа на узкую палубу «эски», поднялся на мостик и был встречен вахтенным сигнальщиком — старшим краснофлотцем Лукошковым.
— Здравия желаю! — Матрос козырнул с широкой улыбкой. — Опять к нам служить, товарищ лейтенант?
— Опять к вам. Здравствуй, Лукошков, — сказал Травников.
Его хорошо встретили на «эске». Капитан-лейтенант Сергеев стиснул ему руку и, усадив в своей каюте на разножку, сказал басовито:
— Так, Валентин Ефимович, лейтенант флота российского. Поздравляю. Рассказывайте — где воевали. И как живым остался.
Травников с удовольствием смотрел на сухощавое лицо командира с насмешливым изгибом губ. Сергеев похудел, конечно, по сравнению с прошлым летом, но командирской осанки не потерял.
Только начал Травников рассказывать о своих боях, как в каюту вошел военком — старший политрук Гаранин.
— Здравствуй, здравствуй! Мне уже сказали, что ты снова к нам.
Травников, обменявшись с комиссаром рукопожатием, глядел на него со смешанным чувством удивления и сочувствия. Почти неузнаваемо осунулось лицо Гаранина — ввалились щеки, выпятился подбородок, а глаза, еще недавно веселые и самоуверенные, будто заволокло тенью.
— Ну что, Владимир Иваныч? — отнесся к нему Сергеев. — Есть новости?
— Нет, Михаил Антонович. В сводке только про отход на новые позиции. И большие потери.
Позже, после обеда (обедали в кают-компании на «Иртыше»), узнал Травников от инженер-механика Лаптева, что в Харькове, захваченном немцами, остались у Гаранина молодая жена и родители, с прошлого августа не было от них писем. А когда двенадцатого мая началось наше наступление на Харьков с юга, с Барвенковского выступа, — Гаранин обрадовался.
— Ну что ты! — сыпал Лаптев скороговоркой. — Воспрянул он. Все сводки информбюро слушал в радиорубке, ждал, когда скажут, что Харьков освобожден. А до Харькова — не дошли. Что-то там, на юге, не так.
Он был все такой же, механик Лаптев: порывистый, напористый. Все тот же «пиратский» взгляд черных раскосых глаз вперял он в собеседника.
У него на «Иртыше» была двухместная каюта, к нему и определили Травникова на временное жилье. Здесь, на маленьком письменном столе, лежали навалом служебные бумаги. Была тут под стеклом и фотокарточка с обтертыми уголками, — а на ней удивительный оркестр. Под деревьями сидел на табурете парень с нечесаной головой, с растянутым баяном на коленях. Вокруг него расположились, сидя на земле, семеро босоногих подростков в майках и трусах, в пионерских галстуках. Они играли на дудочках, один бил палочками в барабан, а худенький мальчик с выпученными глазами, с колпаком, свернутым из газеты, на чернявой голове, держал подвешенный к веревочке металлический треугольник и, видимо, ударял по нему ложкой.
— Узнаешь? — Лаптев ткнул пальцем в музыканта с треугольником. — Да я это, я! Это наш шумовой оркестр в пионерском лагере в Бузовна́х.
— Что за Бузовны? — спросил Травников.
— Приморское селение на Апшероне, близ Баку. Я же бакинец! А вот эта особа, — указал Лаптев на хорошенькую девочку с бойким лицом, с панамой на кудрях, с дудочкой у рта, — за ней весь пионерлагерь стрелял. Ну что ты! Валька Фаталиева! Твоя тезка. Представляешь, я отшил всех кандидатов, ха-ха-а! Мы с Валькой поженились сразу, как школу окончили.
— Молодец, — улыбнулся Травников. — Тебе любая преграда нипочем. Жена здесь, в Питере?
— Нет, последним поездом уехала с дочкой. Поезд немцы бомбили, но он проскочил. Валька в Баку, преподает в школе математику, она же мехмат окончила. А дочка болеет. Что-то с нервной системой после той бомбежки.
Они курили, пуская дым в открытый иллюминатор. Вечер был тихий, светлый, — не настал еще час вечерней бомбежки. Напротив стоянки «Иртыша», на левом берегу Невы, впал в задумчивость (не о прежней ли спокойной жизни?) пышно-зеленый Летний сад.
— Вот ты сказал «любая преграда нипочем», — продолжил разговор Лаптев. — Эх, как бы не так! У нас зимний судоремонт, Валя, был — как последний день Помпеи. Ну что ты! Все, что можете, делайте своими силами, — так приказало начальство. А сил-то мало! Триста грамм хлеба, чечевичная похлебка, чумичка перловой каши — это сила?
— Знаю, знаю, — буркнул Травников. — Нас, морпехоту, тоже не бифштексами кормили.
— Бифштексы! Ну и вскрыли мы механизмы, с обоих дизелей сняли крышки цилиндров, начали шабрить, клапана притирать. А где поршневые кольца взять? Втулки? На мои заявки — одна резолюция: «отказать за отсутствием…» Я, Валя, такую битву вел за кольца. Ну что ты!.. А знаешь, — вдруг прервал Лаптев свою скороговорку, — знаешь, что самое страшное было? В начале сентября все лодки приняли по две глубинные бомбы и легли на грунт.
— Глубинные бомбы? Зачем?
— А затем, чтобы взорвать, если немцы ворвутся в Питер. Все корабли, весь флот — на воздух! Такой был секретный приказ. Мы лежали недалеко от Большого Кронштадтского рейда и слушали… Валя, ничего страшнее нет, чем лежать на грунте, а над тобой грохот бомбежек, зенитная пальба. Кронштадт в двадцатых числах сентября жутко бомбили… Линкору «Марат» нос оторвало…
Бомбежки Кронштадта… Всякий раз, услышав о них, Травников испытывал страх. Рисовалась ему картина: вымахнул черный куст разрыва, Маша бежит от него, прикрывая голову руками, и беззвучно кричит… зовет его на помощь…
— Ну вот, — продолжал Лаптев. — Такой сумасшедший ремонт. Нет запчастей, материалов, перебои с электроэнергией… Мороз, голод. А тут еще давай посылай своих мотористов на завод «Русский дизель», — двигатель там надо собрать, а людей не хватает, поумирали от голода. И на городской водопровод посылай — лопнувшие трубы менять… Ну что ты…
Поздний час уже — двенадцатый. А все еще светло за иллюминатором. Белая ночь. «Пишу, читаю без лампады, и ясны спящие громады…»