Тропинка сначала привела нас к группе домов, стоящих у входа в долину, а потом свернула вправо и пошла сквозь заросли вдоль склона горы. Поднималась она вверх зигзагами, постепенно, совсем незаметно, лишь иногда то там, то здесь подъем становился круче; не чувствовала я ни малейшей усталости, потому что у меня с рождения, можно сказать, ноги привычные к лазанью, и теперь они сразу же, словно сами собой, зашагали медленно и размеренно, как принято в горах; так что я не задыхалась даже на кручах, между тем Розетта, уроженка Рима, и Томмазино, житель равнины, наоборот, то и дело останавливались, чтобы перевести дух. По мере того как тропа поднималась все выше, перед нами открывался вид на долину или, вернее сказать, теснину; долиной ее нельзя было назвать, уж очень была узкой; просто гигантская лестница, ступени которой становились все уже, чем ближе к вершине. Ступени эти, в виде террас, были посевами. Мы в Чочарии зовем их «мачеры» — множество длинных и узких полос плодородной земли, поддерживаемых невысокой каменной стеной сухой кладки. На полосах этих растет всего понемногу; пшеница, картофель, кукуруза, разные овощи, лен, не говоря уже о фруктовых деревьях, разбросанных здесь и там среди посевов. Хорошо знала я эти «мачеры»; работала я на них девушкой, как вьючная скотина таскала на голове корзины с камнями, из которых складывали подпорные стенки, и привыкла карабкаться по тропинкам и лесенкам, что соединяют между собой «мачеры». Стоят они пота и крови, эти «мачеры»; крестьянин, чтобы построить их, должен расчистить горный склон, выкорчевать кустарники, выкопать большие камни и таскать в гору на своем горбе не только камень для стенок, но даже землю. Однако, раз «мачера» возделана, она прокормит крестьянина, давая ему все необходимое для жизни, так что, можно сказать, ему не придется ничего покупать на стороне.
Сколько времени мы шли по тропинке, уж не знаю: петляя, она довольно долго лезла вверх по горному склону слева от долины, а потом переходила на другую сторону и снова забирала в гору, но уже справа. Перед нами теперь открылась вся долина. Она поднималась к самому небу: там, где кончалась лестница «мачер», темнела полоса зарослей, еще дальше заросли редели и виднелись одиноко растущие деревья на выжженном солнцем склоне, а потом и деревьев не стало, и лишь груды белых камней поднимались до самого голубого неба. Под самым гребнем горы, словно хохолок, торчал поросший зеленью выступ, а сквозь зелень проглядывали красноватые скалы. Томмазино нам сказал, что эти скалы закрывают вход в глубокую пещеру, в которой много лет назад прятался знаменитый пастух из Фонди. Он живьем сжег в хижине свою невесту, а потом бежал на другую сторону горы, женился там и имел много детей и внуков. Когда же его наконец нашли, он был почтенным старцем с седой бородой, отцом, свекром и дедом, и все в округе его любили и уважали. Томмазино добавил, что за этим гребнем начинаются горы Чочарии и среди них гора Фей. Тут вспомнила я, что название этой горы, когда я была девочкой, всегда заставляло меня задумываться, и я не раз спрашивала у матери, правда ли, что там живут феи, и она мне всегда отвечала, что фей там нет, а почему так гора называется, знать не знает; но я ей никогда не верила, и даже теперь, когда я сама взрослая и дочь у меня большая, меня одолевало искушение спросить Томмазино, почему эта гора так называется и действительно ли на ней в былые времена феи жили.
Ну, довольно об этом. Неожиданно на одном из поворотов тропинки мы увидели посреди лестницы, соединяющей «мачеры», белого вола, запряженного в плуг, и крестьянина, обрабатывающего свое поле — узкую и длинную полосу. Томмазино сразу же приставил ко рту ладонь и крикнул:
— О-о, Париде!
Крестьянин прошел еще несколько шагов за плугом, потом остановился и не спеша пошел нам навстречу.
Это был мужчина невысокого роста, но, как все жители Чочарии, ладно скроенный, круглоголовый, с низким лбом, маленьким горбатым носом, тяжелой челюстью и ртом, похожим на узкую прорезь, который, казалось, никогда не улыбается. Томмазино, указывая на нас, сказал:
— Париде, вот это две синьоры из Рима, они хотят найти здесь в горах какой-нибудь домик… пожить, пока не придут англичане… это, видно, вопрос дней.
Париде снял свою засаленную черную шляпу и уставился на нас бессмысленным взглядом: так тупо, без выражения смотрят все крестьяне, привыкшие целыми днями работать наедине со своим плугом, полем и волами. Потом он медленно и нехотя сказал, что жилья сейчас не найти, а те домики, что были свободны, все уже сданы, и, в общем, он не знает, где бы нам устроиться. Розетта сразу же загрустила и расстроилась, я же оставалась по-прежнему спокойной, ведь у меня в кармане были деньги и я знала, что с деньгами все можно уладить. И действительно, не успел Томмазино почти грубо сказать ему: «Ах, Париде, что ты, не понимаешь — синьоры заплатят… даром им ничего не нужно… наличными заплатят…» — как Париде почесал затылок, а потом, смотря в землю, признался, что у него самого есть нечто вроде сарайчика или хлева, пристроенного к его дому, где у него стоит ткацкий станок, и мы могли бы там расположиться, если дело действительно идет о нескольких днях. Томмазино сразу же ему сказал:
— Вот видишь, и жилье нашлось… достаточно было только умом раскинуть… Ну ладно, Париде, ты тут себе работай… а я уж сам познакомлю синьор с твоей женой.
Перекинувшись с Томмазино еще несколькими словами, Париде вернулся к своему плугу, а мы снова пошли в гору.
Теперь уже было недалеко. В самом деле, не прошло и четверти часа, как мы увидели три домика, примостившиеся полукругом на уступе одной из «мачер». Домики были маленькие, в две комнаты, прилепившиеся к склону горы. Крестьяне строят такие домики, можно сказать, собственными руками, часто без помощи каменщика. В этих домиках они только спят. В остальное время они работают в поле, а когда идет дождь или наступает час обеда, они располагаются в хижинах, которые еще легче построить, чем их домики: их можно соорудить за одну ночь, сложив из камней стены, а крышу покрыть соломой. Здесь тоже вокруг были разбросаны такие хижины, образуя вместе с домиками своего рода крошечную деревню. Над некоторыми хижинами поднимался дымок — признак того, что там стряпали, остальные, по-видимому, служили хлевом или для хранения соломы. На узком пространстве между домиками и хижинами взад и вперед сновали люди.
Когда наконец мы достигли «мачеры», то увидели, что люди суетились, накрывая большой стол на открытом воздухе, почти у самого края «мачеры», в тени фигового дерева. На скатерти были расставлены тарелки и стаканы для вина; теперь тащили толстые чурбаны, которые должны были служить стульями. Завидев нас, один из суетившихся людей сразу же бросился навстречу Томмазино, крича ему:
— Ты вовремя поспел, мы как раз садимся за стол.
Это был Филиппо, брат Томмазино; в жизни не видывала никогда я двух столь различных людей. Томмазино был сдержан, молчалив, замкнут, почти мрачен и, кусая ногти и смотря себе под ноги, всегда занят подсчетом в уме прибылей, а Филиппо, наоборот, был всегда общителен и сердечен. Как и Томмазино, он был лавочник, только у Томмазино была продовольственная лавка, а у Филиппо мелочная, в которой он торговал всем понемногу. Был он маленького роста, с короткой шеей; голова, плотно сидевшая на широченных плечах, напоминала печной горшок, поставленный узкой частью кверху, широкой — книзу, а нос точь-в-точь был похож на ручку горшка. Ноги у Филиппо были короткие, грудь широкая, колесом, и толстый живот — при каждом его движении казалось, что брюки, подвязанные ремнем под животом, вот-вот спадут.
Филиппо, когда услышал, что мы беженки и будем жить с ними в горах, что у нас есть деньги, а в Риме лавка (все это ему рассказал Томмазино, бурча что-то себе под нос), готов был броситься нам на шею:
— Милости просим за стол вместе с нами… мы сварили лапшу и фасоль… пообедаем вместе, и пока у вас не будет своих продуктов, не стесняйтесь, берите наши… тем более что скоро придут англичане и всего навезут. Тогда всего будет вдоволь, а пока самое главное — есть досыта и быть веселыми.
Он бегал взад и вперед, без конца суетился вокруг стола и представил нам свою дочь — брюнетку с нежным, печальным лицом и сына — низенького, широкоплечего юношу, немного сутулого, сперва даже показавшегося мне горбатым, чего на самом деле не было, черноволосого, в очках с толстыми стеклами. Он кончил университет, так по крайней мере сказал его отец.
— Познакомьтесь, мой сын Микеле… он кончил университет.
Потом Филиппо познакомил нас также с женой — женщиной с бледным-бледным испуганным лицом, лихорадочно блестевшими глазами, обведенными синевой, и огромной грудью. Ее мучила астма, а также, по-моему, страх; она казалась совсем больной. Филиппо, как я уже сказала, едва узнав, что у меня в Риме лавка, сразу же стал ласковым, будто брат родной, и спросил, есть ли у меня деньги; получив утвердительный ответ, он шепнул мне по секрету, что он держит в кармане брюк большую сумму, которой ему хватит, даже если англичане почему-либо задержатся еще на год. Он говорил со мной попросту, как равный с равным, ну, словом, как лавочник с лавочником, и я скоро почувствовала себя немного успокоенной. Тогда я еще не знала, так же как и он, что эта крупная сумма, пока идет война, будет постепенно таять и таять, и в конце концов денег, на которые семья могла прожить целый год, не хватит, чтобы прокормить ее даже один месяц. Филиппо мне еще сказал:
— Здесь в горах мы останемся до тех пор, пока не придут англичане. Мы будем есть, пить и ни о чем не тужить… придут англичане, привезут нам вино, оливковое масло, муку, фасоль, всего вдоволь, и мы — коммерсанты — сразу же начнем опять торговать как ни в чем не бывало.
Возразила я ему тут, просто чтобы что-нибудь сказать:
— А вдруг англичане вовсе не придут и войну выиграют немцы?
А он на это:
— Какое нам до этого дело? Немцы или англичане — все одно, лишь бы кто-нибудь всерьез победил… Нас одна торговля только и интересует…
Сказал он эти слова громко и очень уверенно; тогда сын его, который стоял один-одинешенек на краю «мачеры», любуясь оттуда видом на Фонди, быстро, как змея, обернулся и говорит:
— Тебе, может быть, и нет дела… но, что касается меня, я убью себя, если победят немцы.
Проговорил он это таким серьезным и убежденным тоном, что я удивленно спросила:
— А что тебе немцы сделали?
Он искоса поглядел на меня, потом сказал:
— Лично мне ничего… но, представь себе, кто-нибудь предложит тебе вдруг: «Слушай, я пущу к тебе в дом ядовитую змею, ухаживай-ка за ней и люби ее», что ты на это ответишь?