Тогда он обернулся к Кончетте.
— Давай, — говорит, — Кончетта, обмен с тобой устроим: мы перестанем искать твоих сыновей, а они ведь здесь, и если мы их только по-настоящему искать станем, так непременно арестуем. А ты мне за это пришлешь сестричку двоюродную. Что ж, договорились?
Тут эта проклятая Кончетта — она ведь такая, чем ей преступней и заковыристей дело предложишь, тем она довольней, — отвечает ему, подумайте только, с готовностью:
— Ну не сомневайтесь, завтра же утром Розетта будет у вас. Я ее сама приведу, вы не беспокойтесь. Розетта вам будет готовить, убирать, все, что захотите, будет делать. Все ясно, я вам ее завтра утром сама приведу.
На этот раз я из осторожности решила промолчать, хоть кровь во мне закипела. А эти негодяи посидели еще немножко, выпили еще по стаканчику вина, а затем ушли по той же тропинке, по которой пришли, унося с собой фиаску с вином и корзиночку сушеных фиников.
Только они скрылись из виду, я сказала Кончетте:
— Ты, милая, совсем спятила. Покуда я жива, моя дочь фашистам прислуживать не будет.
Я, по правде сказать, не очень-то сильно ее выругала, надеясь в душе, что она согласилась только для вида, лишь бы не возражать фашистам и выпроводить их по-хорошему. Но потом я прямо диву далась, увидев, что вовсе она не смутилась, как мне сначала показалось.
— Что ж, — сказала мне Кончетта, — не съедят же они твою дочь. А у фашистов, кума, всего найдется: у них и вино, и разносолы всякие, у них и мясо, у них и фасоль. У них в штабе что ни день жаркое едят из телятины. Там у них Розетта заживет как королева.
— Да что ты говоришь? Да ты в своем уме?
— Ничего я такого не говорю, только понимать надо, что теперь война, а на войне самое главное правило — не ссорься с сильным. Сегодня фашисты сильней всех, значит, надо ладить с фашистами. А завтра, может, англичане будут сильней, так мы и с англичанами поладим.
— Да ты что, не поняла, зачем им Розетта понадобилась? Ты не видела, что ли, как этот негодяй все время на ее грудь поглядывал?
— Подумаешь, велика беда! С тем или с другим, а уж этого не миновать. Что ж тут такого? Ведь война теперь, а с бабами в военное время, знаешь, не миндальничают, на войне такого уважения, как в мирное время, не требуется. Я тебе вот что скажу, кума: собака лает — ветер носит. Я того, что Обезьянкой зовут, хорошо знаю. Для него одно важно: брюхо себе набить.
Словом, стало мне ясно как божий день, что она всерьез приняла предложение Обезьянки: ты мне, дескать, дашь Розетту, а я оставлю в покое твоих сыновей. И не скажу, чтоб она не права была, ведь она интерес свой соблюдала: если Розетта станет служанкой или чем похуже у фашистов, то ее разбойники-сыновья могут спокойно спать дома, и больше их никто не станет искать. Но за свободу своих сыновей она хотела расплатиться моей дочерью. Я сама мать и поняла, что она из любви к своим детям могла позвать фашистов и выдать им Розетту. Значит, споры тут не к месту — попросту бежать надо. Вот почему я сразу же заговорила с ней по-другому, поспокойней:
— Знаешь, надо мне об этом подумать. Розетта, конечно, у фашистов будет жить как королева, но я-то все же не хочу…
— Пустое, кума… Нужно с сильными ладить. Ведь война идет.
— Ладно, ночью решим.
— Ты подумай, подумай. Незачем торопиться. Фашистов я знаю, скажу им, что Розетта денька через два к ним придет. Ничего, подождут. А у тебя самой, имей ввиду, ни в чем больше не будет недостатка. У этих фашистов все есть: у них и масло оливковое, у них и вино, у них и свинина, у них и мука… Они знай только пьют да едят. Обе вы поправитесь, заживете хорошо.
— Конечно, конечно.
— Сам Бог, Чезира, нам этих фашистов послал, ведь я, по правде сказать, больше вас у себя в доме держать не могу. Платишь ты вовремя, но дороговизна все растет, и запасы теперь дороже денег. Да и сыновья мои больше не могут так по-цыгански жить, все в бегах да в бегах. Теперь они спокойно спать станут, начнут работать. Да, видно, сам Бог послал нам этих фашистов.
Словом, она решила пожертвовать Розеттой. Что до меня, я решила в ту же ночь от них уйти. Поужинали мы, как всегда, вчетвером: нас двое, Кончетта и Винченцо; сыновья в Фонди были, и только мы очутились на сеновале, как я сказала Розетте:
— Ты не думай только, что я с Кончеттой договорилась. Знаешь, с такими людьми хитрить надо. Мы сейчас уложим чемоданы и уйдем отсюда, как только станет рассветать.
— Куда ж мы, мама, пойдем? — спросила она у меня со слезами в голосе.
— От этих преступников подальше. Прочь от них, куда глаза глядят.
— Но куда же мы пойдем?
Об этом я уж не раз и не два думала, и было у меня кое-что на примете. Я сказала:
— К дедушке с бабушкой нам идти нельзя. Из их деревни всех выселили, и кто знает, где они теперь. Пойдем для начала к Томмазино, он человек порядочный, у него и спросим совета. Ведь он мне все рассказывал, что брат у него живет в горах, и неплохо там живет, со всей семьей. Уж Томмазино нам скажет, куда идти. Ты только не бойся, с тобой твоя мама, которая тебя так любит, и деньги у нас есть, а надежней денег друга не отыщешь. Найдем куда отправиться.
Словом, успокоила я ее, ведь и она знала Томмазино, сводного брата Феста, которому принадлежала земля, арендуемая Винченцо. А этот Томмазино сам был торговец. Он помирал со страху, но никто не мог решиться отправиться в горы к своим родным, до того полюбился ему черный рынок, где он торговал всем понемногу. Был у него домик у самого подножия горы, там, где начиналась долина, и зарабатывал он много, хоть и рисковал своей жизнью, продолжая торговать под бомбежками и пулеметными обстрелами, и ни насилия фашистов, ни немецкие реквизиции остановить его не могли. Знаете, из-за денег и трусы становятся храбрецами, а Томмазино был не храброго десятка.
И вот при свете свечи уложили мы в чемоданы те немногие вещи, которые вынули по приезде сюда, а потом, как были в одежде, так и повалились на сено и проспали, может, часа четыре. Розетта, по правде сказать, охотно поспала бы еще, у нее, молодой девушки, сон был крепкий — хоть весь оркестр деревенский под ухом у нее заиграет, все равно не проснется. А ведь я постарше ее, и сон у меня чуткий — с той поры как мы из дому ушли, я от забот и волнений совсем плохо спать стала.
Ночь была еще на дворе, когда петухи запели, но рассвет уже близился. Петухи знают это время — сначала едва-едва слышно доносилось их кукареканье из долины, потом зазвучало все ближе и ближе, и наконец звонко запели петухи совсем рядом с нами, в курятнике у Винченцо. Тогда я поднялась с сеновала и стала расталкивать Розетту. Говорю «стала расталкивать», потому что просыпаться она не хотела и лишь хныкала, повторяя в дреме: «Что случилось? Что случилось?» — словно совсем позабыла, что мы с ней в Фонди, в доме Кончетты. Ей, должно быть, во сне казалось, что мы в Риме, у себя дома, где раньше семи мы никогда не поднимались. Наконец Розетта совсем проснулась. Но все похныкивала. Тогда я сказала ей: