Каждый такой акт, как основание церкви, монастыря, училища, типографии, не есть нечто произвольное, принадлежащее отдельно какому-нибудь лицу или отдельно какому-нибудь моменту жизни. Как ни один грубый порок не овладевает человеком без постепенности, как ничто крепкое и прекрасное не ветшает и не обезображивается в самое короткое время, без посторонней разрушающей силы, так ни одна добродетель не вырастает моментально, и ничто прекрасное не созидается вдруг, из ничего. Всё имеет прецеденты свои; всякая творческая деятельность подвергается предварительной пробе на менее прекрасном. С другой стороны, всё хорошее, внедрённое в человеческую природу, не прекращается со смертью человека. По этому-то закону возрастания и упадка, по закону общности и связи явлений, человек не способен совершенствоваться в одиночку. Подобно тому, как высокое дерево росло некогда вместе с малыми, под хранительной сенью старых дерев, — каждая возвышенная личность находилась когда-то в безразличной смеси с другими, а все вместе, относительно великих деятелей жизни, составляли они род подлеска. Потом превосходство жизненной энергии выдвинуло вперёд одну особь из множества подобных; всё прочее уступило её могучему росту, осталось позади, в тени её широко ветвистой вершины. Если падёт это превышающее всё кругом дерево, — после него остаётся множество подобных, и в их росте, в их густоте и разветвлении, древовод читает историю возрастания падшего лесного великана. Так точно и в обществе человеческом, ни один великий характер не уносит с собой всего, что было ему свойственно. Суть жизни его, любимая мысль его остаётся в его домашнем и общественном кругу более или менее долговечным памятником его морального существования. На основании этих сближений, мы должны предсмертные дела Сагайдачного распространить как на прошедшее время, так и на время, последовавшее за его кончиной. Но в прошедшем он представляется нам рыбалтом, который много, много уже делал по части благочестия, если, согласно словам думы, брал в руки святое письмо по три раза на день и поучал простых своих собратий; а время, последовавшее за смертью Сагайдачного, являет казаков казаками. Совсем иной представится нам порядок явлений, если мы подвергнем тому же анализу Иова Борецкого, по отношению к тому подвигу, который он совершил своим религиозным влиянием на товарища детства. Высокий нравственный рост незабвенного иерарха представится нам в полной гармонии с условиями окружавшей его жизни, с теми законами природы, которые одинаковы для всех и для всего; а то, что совершалось в русской церкви после Иова, явилось после него так естественно, как после срубленного или павшего от времени патриарха лесов естественно идут в ширь и в высоту другие могучие создания таинственной силы, вечно творящей, вечно зиждущей новое на просторе, оставшемся после старого.
Да, Иов Борецкий имел продолжателей своему благому делу в среде заботливого о церкви духовенства. Напротив, Сагайдачный, при всех подогреваниях казаков со стороны Иова по его смерти, вовсе не имел продолжателей своего церковного подвига в среде военной корпорации, поднятой им из ничтожества. Казацкая корпорация видела упрочение своей будущности вовсе не в постройке церквей и не в основании при них училищ, а в силе меча и хищения. Эту силу она и прилагала всюду, где было можно прилагать, — прилагала до тех пор, пока внешние и внутренние дела края приведены были в порядок иного рода деятелями. С прекращением возможности казаковать, прекратилось казачество. С приведением края в порядок, оно сделалось ненужным. Функция казаков была кончена, и не без великой всё-таки заслуги в истории. Заслуга Сагайдачного в истории, как и заслуга казачества, которое создало его, и в котором останется жив его нравственный образ, состояла в воспрепятствовании двум великим силам убить русский народ материально, стереть его с лица земли и, как говорит кто-то и где-то, прославить его одной его гибелью. Одна враждебная нам сила действовала через посредство поляков и старалась погубить нас нравственно; другая столь же враждебная нам сила действовала через татар и имела в виду уничтожить нас вещественно. Против первой силы восстановили казаки, по внушению Иова и подобных ему людей, русскую иерархию, утвердившую в обществе начала науки и высшей нравственности; против второй стояли они сами до тех пор, пока она вызывала их к бытию, а бытие казачества имело характер чисто отрицательный, никогда — положительный, как представляют некоторые историки; точнее сказать, оно имело характер всегда рассчётливо-материалный, и не имело никогда — расчётливо-духовного. Последний был казакам несвойствен ни по чему: ни по их положению среди сословий и классов общества, ни по требованиям их ремесла, ни по умственному и нравственному развитию их массы.
Но перед нами лежит разогнутая книга, написанная вовсе не безграмотно, написанная с научными приёмами и с притязанием на авторитетность. В ней мы читаем следующее: «Русская вера оставалась преимущественно (только с немногими исключениями) верой хлопской и не могла найти никакой поддержки внутри русского края; её знамя взяли казаки».
Допустим, что это справедливо; допустим, что казаки в самом деле взяли знамя веры. Но тогда надобно будет указать, когда и в каком виде возвратили они это знамя — или церковной иерархии, или иным защитникам веры. И без того наш ум отвращается от страшных сцен казачества во времена ломки существовавшего порядка вещей для водворения надолго варварского беспорядка; если же принять за истину, что все исторические безобразия казацкие совершались под знаменем веры, под священным знаменем православия, то чем была сама наша вера, чем было это православие, которое мы храним преемственно от времён апостольских? Неужели в самом деле наша православная церковь была скопищем невежества, коварства и тирании, как изображают её латинцы?…
Мы думаем о ней лучше. По нашему простому, без эффектов, воззрению, она, прийдя в упадок наравне с латинской церковью в Речи Посполитой от политических и социальных причин, сама в себе, то есть в собрании верующих, обрела силу восстать из своего упадка. Этим собранием верующих, или их высшими представителями, никак не приходится быть людям, которые резали для потехи уши безоружным единоверцам среди их родных сёл, которые свирепствовали безразлично среди шведского и литовско-русского населения, и, наконец, помогли агентам папы, польским латинцам, произвести беспримерное в истории «московское разорение». Нет, не в казацком стане, алкающем добычи или терзающем её по-зверски, могла выработаться такая глубоко благочестивая и дальновидная личность, какая нужна была для того, чтобы поднять русскую церковь из упадка, а среди оседлого мещанства, среди того класса тесно сплочённых между собой людей, который так долго лавировал между Сциллой и Харибдой, между гибелью нравственной или материальной, который, с чистотой голубя, но с мудростью змеи, пользовался и бесхарактерной доступностью князя Острожского, и громким именем старших братчиков, вельможных русских панов, и, наконец, бурной завзятостью грабителей всего света, по определению Жолковского, казаков. Он, этот средний слой общества, между избалованными людьми, с одной стороны, и придавленными к земле, с другой, оценил христианское подвижничество Иова посреди безотрадных развалин родной церкви; он пожелал вверить её верховное управление неизвестному в высших сферах, убогому и незнатному архимандриту Михайловского монастыря, и, как в казацком войске мещанский контингент был весьма значителен, то выбор «людей статечных» не мог встретить сопротивления со стороны одичалых и буйных братчиков. Милосердный защитник вдов и наставник сирот был избран и самыми лучшими, и самыми худшими людьми единодушно. Конечно картина казаков, идущих под знаменем веры, пленительна для автора и тех из его читателей, которые ищут в истории забавы воображения. Но противоположная ей картина будет иметь гораздо больше реальности и исторического смысла.
Казаки были вытеснены из родных домов, точно как будто отцы их переженились на других жёнах. (На эту тему любит петь наша народная муза.) Казацкими отчимами сделались паны, которые, в начале казачества, обороняли родной край от врагов христианства наряду с казаками. Паны, эти исконные патроны церкви, допустили её падать в руины; их новые жёны, эти привилегии, эти «шляхетские вольности», эти громадные пожалованья и придворные связи, завели их Бог знает куда в сторону от ближайшего долга их. Паны до того потеряли чутьё единства племени и веры, что собственные их семьи, как например семья знаменитого князя Острожского, «главы православного движения», «главного деятеля защиты православия против римского католичества», принадлежали к противоположным церквям. Церковь действительно «не могла находить у них никакой поддержки внутри родного края»; а без панов мещане и сельские хлиборобы не были, в политическом и социальном смысле, народом. Церковь запустела, точно «Святая София» перед глазами у киевского воеводы, и в неё — можно сказать почти что без фигуральности — начали загонять скот… Между тем невольные беглецы образовали сильную корпорацию; и вот русская церковь, в лице своих истинных братчиков мещан,
И прикликала. Собрались одичалые дети, в качестве нововписанных в братский реестр братчиков, и стали многолюдной толпой вокруг церкви, «голы как бубен, страшны зело», как бы сказал о них московский поп Лукьянов. Враги православия отступили в ужасе. Церковь подняла тогда своё знамя; иноческой рукой Иова высоко подняла она его над русской землёй, и уже никогда не спустила своего флага. Эта картина согласуется больше первой с достоинством идеи, заключающейся в словах вера и церковь. Она не стоит в противоречии с беспощадной и беспутной резнёй, пожарами, опустошениями, истребительными грабежами казацкими. Она гармонирует с понятием о целом составе украинско-русского народа, в истории которого казачество исполнило только временную, хоть и весьма трудную, функцию. Она, наконец, не оскорбляет нашего чувства за тех из наших предков, которых чистые «от всякие скверны» руки были достойнее казацких рук нести святое знамя веры своей.
КОНЕЦ ВТОРОГО ТОМА.
ПРИЛОЖЕНИЯ КО ВТОРОМУ ТОМУ