— А куда бы вы свою корову поставили? — с язвительной усмешкой прервал старостиху зять и положил на стол оловянную ложку. Он так старательно вылавливал из жидкой тюри куски хлеба, что остальным, если они надеялись еще хоть что-нибудь подцепить, приходилось поторапливаться.
Кровь прихлынула к бледному лицу вдовы. Впервые с тех пор, как старостиха узнала, что муж обречен, она выпрямилась и посмотрела зятю в лицо.
— Кажется, у нас достаточно просторные хлева, — ответила она с былой властностью в голосе. — Думаю, где стоят тридцать коров, без особого труда поместится и тридцать первая.
— Я не могу запретить вам держать корову, но хлева-то мои. И коли я обнаружу в них чужую скотину, переломаю ей ноги, чья бы она ни была. Уж если вам приспичило держать корову — что ж, покупайте, да привяжите ее вон там, напротив, возле соседской изгороди. По крайней мере всегда будет у вас на глазах. — Мельник с усмешкой показал теще в окно на соседский сад. Он был огорожен живой изгородью из крыжовника, который в этих краях называют виноградом.
Вдова побелела, как тот платок, что она держала в руке, и взглянула на дочь. Но Марьянка, по обыкновению, равнодушно смотрела куда-то в пространство и шуршала в кармане конфетами. Старостиха поглядела на работников — никто не осмелился поднять голос в защиту прежней хозяйки, хотя при ней были иные порядки, чем теперь. Все смущенно уставились в общую миску, будто внимательно пересчитывали кусочки хлеба, милостиво недоеденные новым хозяином.
Старостиха отвела взгляд от стола и посмотрела на припечье. Там сидели два соседа, пришедшие в гости к мельнику — как тут принято говорить, «на деревню». Оба курили. Один из них, почувствовав ее испытующий взор, принялся с усердием выколачивать трубку, второй растерянно искал около себя кисет, торчавший у него из кармана. Они слышали грубый ответ мельника, но не проронили ни слова. Между тем одного из них она нередко выручала, когда тому нечем было платить налоги, а другому доводилась кумой. Его детишки, приходившие колядовать, из года в год получали от нее яблоки и орехи в шелковых мешочках, а на пасху она дарила каждому по раскрашенному яйцу и серебряный талер.
В эту минуту старостихе показалось, что ее мужа похоронили во второй раз. Она обвела взглядом горницу, словно бы кого-то разыскивая. Искала она Антоша. Но его здесь не было — он пахал где-то на дальнем поле, туда ему и обед носили.
Больше вдова не произнесла ни слова. Но за свой одинокий стол не села. Посмотрела на него темным, грозным взглядом и, не притронувшись к еде, медленно вышла. Каждый из присутствовавших, однако, почувствовал, какой гнев клокочет в груди гордой женщины, каждый понял, что гнев этот не растает, как град по весне.
— Чего только не взбредет в голову этакой взбалмошной бабе, — прервал тягостное молчание мельник. — И без того попусту надрываешься, все уходит на ее содержание да на подати, только и заработаешь, что кусок хлеба. А она себе разгуливает целыми днями, будто дворянка, является на готовенькое, да еще недовольна. Право, лучше камни бить на мостовой, чем считаться хозяином в этой усадьбе.
— Не серчайте, сосед, — пытался успокоить его крестьянин, детям которого старостиха доводилась крестной матерью, — баба не баба, а ваша теща — женщина особая. Насколько я ее знаю, сама бы она никогда не потребовала, чтобы вы держали ее корову в хлеву задаром. Слишком она горда, чтобы просить о милости.
— Надо же напомнить ей, кто здесь теперь хозяин, — оправдывался мельник, — иначе она не уймется, все будет приказывать да распоряжаться. Вы поглядите вокруг, что получается с такими, как она, ежели их вовремя не осадить. Свары с хозяином, поклепы на него, а батраки и рады — развесят уши… Тут надо то, там не хватает другого, все должно идти по-ихнему. Только я этого терпеть не намерен, от собственного отца не потерпел! Есть у тебя свой угол и свой стол в горнице, наверху — своя каморка; что причитается — получишь в срок, все отдам, до последнего яйца, но уж и ты у меня нишкни.
— Старостиха заслуживает от вас лучшего обхождения, — снова вступился за куму сосед. — Не стоит удивляться, когда дети жалуются, что приходится содержать родителей, уступивших им хозяйство за большие деньги. Но у вас совсем иное дело. Вы же получили усадьбу даром. Сами составили бумагу и записали в нее все, что вам было угодно. Старостиха тогда согласилась, а ведь могла и не согласиться. Усадьба-то раньше принадлежала ей, она вольна была ставить свои условия. Захоти она — и вам этого хозяйства не видать. Ни муж, ни иной кто не мог бы ее принудить. Выплатила бы дочери отцовскую долю или просто закрепила бы эту долю за ней — и распоряжалась бы здесь, пока жива. А ну, как назло вам, она взяла бы да и вышла замуж? Смогли бы вы ей помешать? Она ж и теперь еще что сдобный пирог. Вы только гляньте: глаза точно искры, руки белые, сильные, стан словно ивовый прут. За женихом бы дело не стало.
— Что было, то было, да быльем поросло, — нетерпеливо оборвал мельник приятеля тещи. — Теперь она ничего не сделает: дарственная давным-давно передана в управу и наверняка внесена в нотариальные книги. Так что старостихина песенка спета. На будущей неделе вырублю делянку, чтоб оплатить адвоката, гербовые марки и прочую ерунду. Поверьте, лет пять мне не дождаться с этого хозяйства ни гроша — такие сейчас налоги с наследства. Господа-чиновники рады с каждого заживо шкуру содрать…
Соседи поддакивали мельнику, а потом сами стали рассказывать, как в управе общипывают любого, у кого, по слухам, водятся деньжонки. О бывшей хозяйке усадьбы в тот день никто больше и не вспомнил.
На следующее утро старостиха встала до восхода солнца. Оделась во все черное, как подобает вдове, но и вдовий ее наряд был из чистого шелка. Служанка, обычно приносившая ей в горенку завтрак, даже испугалась, увидя хозяйку, — такой величавой и незнакомой казалась она в богатом траурном платье, с большим черным камчатным платком на голове.
— Я иду в Либерец, закажу там красивый крест на могилу мужа, — сказала она ошеломленной девушке, но уже не вяло и рассеянно, а совершенно отчетливо, без вздохов и слез, как говаривала при жизни старосты. — Хочу дойти туда по холодку, завтрака не стану дожидаться — поем где-нибудь по дороге.
Она сказала, что идет в Либерец, да и в самом деле направилась через холмы в сторону Неметчины, но, едва обогнув рощу и убедившись, что из деревни ее никто уже не может видеть, поспешно сошла с дороги и свернула направо, в долину, ведущую к Дубу.
Домой она воротилась лишь поздно вечером. Впрочем, в усадьбе ее отсутствия никто не заметил. Хозяин о ней не спрашивал, полагая, что она либо на кладбище, либо в своей горенке и назло ему не показывается из-за вчерашней ссоры. А прислуга не осмелилась о ней напомнить, чтобы не раздражать его. Женщина в расцвете лет, полная физических и духовных сил, женщина, вокруг которой еще несколько недель назад здесь все крутилось, теперь уже как бы не числилась среди живых, стала, по выражению зятя, лишь «неудобной вещью».
На обратном пути старостиха направилась прямо к кладбищу. Гордо вскинув голову, она шла быстрым пружинистым шагом. У кладбищенских ворот остановилась, испытующе вглядываясь в ночной сумрак. Заметно было — кого-та она ищет у могилы мужа. Прежде, когда она издалека замечала этот глинистый холмик, на глаза ее навертывались слезы. Но сегодня очи ее радостно засверкали. Возле могилы кто-то сидел — это был Антош.
Юноша приклонил голову к могиле, на которой уже начинал зеленеть дерн. Сидел он совсем неподвижно, и вдова подумала — уж не спит ли? Она склонилась, положила руку ему на плечо и увидела, что лицо у него в слезах.
Старостиха не стала спрашивать, о чем он так горюет, только ли о своем благодетеле. Она долго и пристально, с былой проницательностью смотрела на юношу. И наконец окликнула его, но не как обычно — по-матерински ласково, а резко и вызывающе, точно девушка, заигрывающая с парнем.
— Знаю, мельник уговаривает господ одеть тебя в двуцветный мундир и посадить на скакуна! Вот уж никогда бы не подумала, что ты примешь это близко к сердцу. Идучи сюда из города, слыхала я, будто ты совсем голову потерял. Не верила я людям и защищала тебя, а теперь и сама вижу, до чего ты извелся. Ну что с тобой, парень? Хнычешь, словно малое дитя, при одной мысли о сабле. Ты же всегда был как огонь Сколько раз во время танцев трактирщик звал тебя унимать подравшихся парней. Давно ли ты одного за другим вышвырнул в окошко шестерых? И хоть нетвердо стояли они на ногах, но все же это были парни из Сухой[3], немцы из рода Галерта. А кто не знает, что они мстительны, как сам антихрист. Никому не хотелось с ними связываться, пока не появился ты и не положил конец их выходкам. Правда, с той поры ты, говорят, не ездишь через Сухую, чтобы избежать новой драки, да только ты не слишком унывал. А вот теперь…
— Не думайте, вовсе не из страха хочу я избегнуть солдатчины, — вспыхнул юноша, и глаза его засверкали. — До сих пор я ничего не боялся. И, верно, не испугался бы, даже если б вокруг моей головы свистели пули! Матушка меня учила — все мы в руках божьих, без него и волос с нашей головы не упадет. Чего ж в таком случае бояться? Но слышать без возмущения не могу, когда старые вояки рассказывают, что за жизнь у солдата. Шагу не шагнет по своей воле, не смеет сражаться и защищаться, как считает нужным, а должен ждать, пока не прикажут. Стой как пень, подставляй себя под пули и не смей глазом моргнуть, слова вымолвить. Чуть кто не подчинится команде — уже звенят кандалы, чуть кто воспротивится приказу начальника — пуля в лоб!
Вдова слушала его жадно, однако без тени сострадания. Кто привык подозревать ближних во всех смертных грехах, пожалуй, заметил бы, что она втайне любуется юношей.
— По вечерам я прихожу к этой могиле и прошу у своего благодетеля совета, — продолжал Антош. — Если бы я знал, что это поможет, я поступил бы как Ян Страка: положил бы палец на чурбан да и отрубил бы. Ну, посадили его на несколько недель в каталажку — и что из того, служить-то не заставили.
Лицо старостихи потемнело, словно ей не по душе пришлось, что парень сам придумал выход. Она живо перебила:
— Не забудь, в тюрьме рана у Страки загноилась, и когда его отпустили, доктор отрезал ему руку по локоть.
— Значит, остается только бежать. Но куда? У меня нет ни денег, ни друзей на чужбине. И потом — что сталось бы с моей матушкой? Она, поди, с ума бы сошла, если бы я вдруг исчез и подолгу не слал весточки о себе — здоров ли, схвачен, посажен ли в тюрьму и вообще жив ли… Она доселе не знает, что мне грозит. А у меня язык отнимается всякий раз, как соберусь ей сказать…
Антош выжидающе глянул на свою благодетельницу. Он надеялся, что та скажет: я твой друг, я достану тебе денег для побега. В ту пору часто случалось, более того — стало почти обыкновением, что парни, которым предстояла солдатчина, на время скрывались, чтобы в управе про них забыли. Иногда это приходилось делать раз пять кряду, пока не истекал срок призыва. Воинский набор тогда еще не проводился столь регулярно, как теперь. Все держалось на господах из управы и во многом зависело от их произвола. Раньше было не то что в нынешние времена, когда каждый может купить книжку, где черным по белому напечатано, как положено и как не положено поступать. С такой книжкой любому чиновнику докажешь, что с тобой обходятся несправедливо, а то и пожалуешься на должностное лицо, если оно намеренно чинит тебе зло.
Старостиха только нетерпеливо покачала головой.
[3] Сухая — немецкая деревня у подножия Ештеда. (Прим. автора.)