Старостиха мечтала о сыне куда более страстно, чем ее муж. Дело в том, что имение принадлежало ей. Староста же поселился в нем примаком, лишь очень немного добавив к состоянию супруги. Но он приходился жене двоюродным братом, носил одну с ней фамилию, и, таким образом, после их свадьбы хозяйство по-прежнему осталось нераздельным. Теперь же в родне не было ни единого мужчины, за которого старостиха могла бы прочить свою дочь. Племянники либо уже переженились, либо еще не выросли из пеленок. И старостиха часто кручинилась, размышляя о том недалеком времени, когда ее старый, всеми уважаемый род будет вынужден уступить надел чужакам. Она ни от кого не скрывала причин своей печали, и люди с осуждением говорили, что она вбила себе в голову, будто ее семейству до скончания века верховодить на этом свете. И шепотом добавляли, что, мол, и так в своем желании заиметь наследника она заходит слишком далеко и берет грех на душу. Коробейники, возвращавшиеся поздней ночью домой, нередко встречали ее на перепутье, примерно в часе ходьбы от деревни. И хотя всякий раз, заслышав их издалека, она укрывалась в кустах, ее все-таки узнавали. Соседки, которые отправились полночной порой в Турнов, чтобы поспеть к ранней обедне, видели ее в лесу. Она вела себя как-то странно: пятилась задом, сцепив крест-накрест большие пальцы рук. Лесорубы и женщины, жавшие на горных полянах траву, замечали под вечер и на рассвете, как она входит в сторожку к старому Микусе, что живет под самым Ештедом. А что за человек Микуса, любому ребенку известно. Никто не видывал его в костеле, ходили даже слухи, что ему запрещено вступать туда и уж тем более принимать святое причастие.
Старостиху любили значительно меньше, чем ее мужа. Была она гордая, властная, да вдобавок еще вспыльчивая и упрямая. На кого прогневается — преследует вечной ненавистью, а уж кого полюбит — засыплет дарами. Но мало кто из односельчан мог догадаться, чем заслужил ее милость или вражду. Старостиха щедро подавала нищим, челядь у нее жила в довольстве, и соседям она охотно помогала, но, как гласит молва, делала это не по доброте сердечной, а просто чтобы ее хвалили да превозносили.
Так же, как и ее дочь, старостиха была единственным ребенком богатых родителей. Этим, верно, и объясняется ее вздорный нрав, не изменившийся и после замужества. Староста даже не пытался как-то на нее воздействовать. Это был добряк каких мало. Он не вмешивался в расходы жены, ни в чем ей не перечил и вообще не умел на нее сердиться. Вот почему в доме старосты, на удивление всякому, кто ближе знал его жену, не переставало светить солнце. Порою небосвод затягивало тучей, но это приводило лишь к дождю: старостиха любила отвести душу слезами, когда что-нибудь не сразу делалось по ее желанию. До грозы с громом и молниями, как бывает в иных семьях, где властвует неуступчивая, упрямая женщина, в их доме никогда не доходило.
Итак, каждую субботу Антош переступал порог материнского домика на склоне Ештеда, а в воскресенье вечером возвращался к хозяевам. Даже когда он стал подрастать, этот порядок сохранился: староста заметил, что, побывав у матери, парнишка работает с еще большим усердием.
Ировцова всегда как следует мыла Антоша, причесывала и переодевала во все чистое, но еще строже, чем за внешностью, следила за чистотой его души. Всякий раз она подвергала сына строгому допросу. Мальчик должен был подробнейшим образом исповедаться, что он делал целую неделю, день за днем, где пас скот, с кем говорил и даже какие видел сны. Она выслушивала Антоша спокойно, никогда не бранила, если ей что не нравилось, никогда не поднимала на сына руку, но корила его за проступки так проникновенно и в то же время убедительно что, слушая ее, мальчик ощущал в сердце трепет. Воспоминания о побоях он вряд ли сохранил бы надолго, а слова матери глубоко западали в его душу, и забыть их было невозможно.
Однажды Антош признался, что пастухи, с которыми он пас коров, уговаривали его перелезть с ними вечером через ограду приходского сада и нарвать яблок. Пану священнику это, мол, не нанесет ущерба, плодов в его саду полным-полно, а есть их почти некому. Мать понимала, что мальчик с трудом устоял перед соблазном. Она побледнела, но ничего не сказала и перевела разговор на другое.
Когда вечером сын уходил, мать, против обыкновения, решила проводить его вниз, к деревне, где была усадьба старосты. Дорога шла мимо пруда. Ировцова остановилась, взяла мальчика за руку и, указав на темную молчаливую гладь, произнесла:
— Запомни хорошенько это место. Здесь будешь меня искать, если я когда-нибудь услышу, что люди называют моего сына вором!
Мальчик стоял, словно громом пораженный, но Ировцова неумолимо продолжала:
— А вором недолго стать, коли тайком сорвешь хоть одно яблоко с чужого дерева, хоть один цветок в чужом палисаднике. Ты будешь трижды преступником: не только украдешь, но и убьешь этим свою мать, да еще лишишь ее вечного блаженства в царствии небесном…
С той поры фрукты настолько опротивели Антошу, что он не брал их в рот. Если, случалось, старостиха насыплет ему в шапку черешни или слив, он всегда раздавал их детям, а проходя ненароком мимо яблони, становился белым как мел и отворачивался.
Мать воспитывала в Антоше чувство благодарности, и мальчик с каждым годом все горячее привязывался к своим хозяевам. Не раздумывая отдал бы он за них жизнь. Никто из челяди в его присутствии не осмеливался сказать о них дурного слова, потому что он сразу же начинал горько плакать. В его преданности хозяевам не было ни капли какого-либо подхалимства или расчета. Не раз они убеждались: главное для него — чтобы хозяева были им довольны. С хозяйской дочкой Антош встречался редко. Она росла болезненным, невзрачным и унылым ребенком и все время держалась за юбку старой няни, которую любила больше матери.
Старостиха не слишком-то пеклась о дочке. И хоть часто покупала ей дорогие игрушки, лакомства и красивые платья, девочка годами не видела материнской ласки. А старостиху угнетало, что дитя ее так неказисто, нескладно, так во всем непохоже на нее, и особенно — что это девочка, а не мальчик. На Антоша она смотрела куда приветливей, чем на собственную дочку. Он вообще был ее любимцем. Ей льстило, что мальчик с первого часа, как появился в усадьбе, слушался и почитал ее, словно родную мать.
Хотя староста тоже любил Антоша, в школу он его все-таки не послал. Тогда еще не было в заводе, чтобы хозяин заботился о грамотности своих работников. Крестьяне, даже богатые, и своих-то детей неохотно посылали в школу, не то что пастухов! Тем не менее Антош научился читать, писать и считать, ни разу не переступив порога школы. Он и сам толком не понимал, откуда у него эти знания. Но у него обнаружился особый дар в мгновение ока усваивать то, чему другие дети учились целыми днями. Иной раз его маленькие приятели приносили на пастбище буквари, дощечки и грифели, чтобы позабавиться ими между делом. Антош тотчас накидывался на эти вещи и уже не выпускал их из рук. Он выспрашивал, как называются буковки, отпечатанные жирным шрифтом в букваре, и как их читать, когда они соединены вместе. Товарищи показывали ему, как писать грифелем на дощечке, учили счету, — словом, объясняли все премудрости, а он слушал и не мог наслушаться. Мальчики бывали довольны, что хоть в чем-то они умней Антоша; ведь во всем остальном Антош намного превосходил их. И они охотно делились с ним своими знаниями, показывали, что умели. А пастушок накрепко запоминал. Оставшись один, он повторял услышанное, писал прутиком на песке и даже вырезал алфавит на пне старой ели, чтобы всегда иметь его перед глазами. Вскоре он знал не меньше, чем деревенские школяры, с той лишь разницей, что те понемногу забывали услышанное от учителя, а он всю жизнь помнил усвоенное от них.
Впрочем, мальчик расспрашивал не только своих сверстников. Всякий, кто соглашался уделить ему минутку, должен был о чем-нибудь рассказать: батраки — о полевых работах, девушки со скотного двора — о своих коровах, какой у каждой из них нрав, какие достоинства и капризы. Антош любил слушать эти рассказы не меньше, чем другие мальчишки его возраста любят истории о разбойниках и привидениях. Он слушал, боясь глазом моргнуть, и спустя год помнил все до словечка.
Мальчик бывал счастлив, если ему разрешали помогать хозяину в саду ухаживать за деревьями или хозяйке в огороде, когда она сажала овощи и цветы. И те всегда хвалили расторопного помощника. Во всем он проявлял особую сметливость, но надоедал бесконечными расспросами. Поминутно слышалось: «Почему это делается так, а не иначе? Какая от этого польза? По-моему, вот этак будет гораздо лучше!»
Случалось, он на свой страх и риск вводил какое-нибудь новшество, и обычно — с успехом. Все на самом деле выходило быстрее и лучше, чем по старинке. Любая подобная выдумка всегда доставляла ему куда большую радость, чем новая одежка. Хозяин не жалел денег на все эти усовершенствования и похваливал Антоша за старание. Но работникам его страсть все без конца менять да улучшать не больно-то пришлась по вкусу.
— Брось ты выдумывать, умник, — слышал он недовольные голоса. — Ну для чего ты, да мамаша твоя из кожи вон лезете, лишь бы не походить на других. Делай, как отродясь люди делали. Кому они нужны, твои новшества!
Мальчик безропотно сносил укоры, но поступал по-своему.
Когда Антош вырос и окреп, он стал в усадьбе работать по найму и в глазах деревни был теперь личностью уважаемой. Работники старосты пользовались почти таким же почетом, как сынки зажиточных крестьян, и вслед за ними во всем были на первом месте. В тот день староста подарил Антошу серебряный талер, а старостиха — кнут с белой костяной ручкой искуснейшей работы. Антош дорожил своим кнутом, словно он был из чистого золота, и брал его редко, разве что вез куда-нибудь хозяев.
Настал день, когда Антош впервые запряг лошадей и один выехал в поле. Он был сам не свой от радости. Мать нарочно спустилась в долину, чтобы взглянуть, каков ее сынок на новой работе, как к ней приноравливается.
Антош выехал из усадьбы, и тут им овладел буйный, неудержимый восторг. Скотницы убрали его коня цветами, да и у него за лентой шляпы и в петлице куртки красовались букеты. Он выглядел прямо как жених, который едет за невестой. Изо всех домов выбегали дети, чтобы поглазеть на Антоша. Мужчины махали ему шапками, женщины — белыми платками. Сегодня в их глазах он уже значил больше, чем вчера. И самому ему почудилось, будто он стал лучше, поднялся выше, раз ему не нужно больше гонять скотину и можно молодцевато вышагивать, ведя за уздечку статного коня. Когда Антош добрался до поля, ему даже работать не захотелось. Кровь так и бурлила в нем. Он оглаживал шею коня, поправлял на нем венки, на себе — букеты, оглядывался по сторонам, словно пришел сюда только ради забавы. Ему казалось, что сегодня у них с конем большой праздник, — так зачем же надрываться на работе! В конце концов он выпряг коня, вскочил на него верхом и стал носиться по полю, пока не перехватило дыхание.
Антош скакал во всю прыть, и в его молодой голове роились странные мысли. Отроду у него таких не бывало. Он решил, что достаточно уже слушался других: раз теперь он зарабатывает — значит, сам себе голова… Вот когда начнется у него развеселая жизнь! Будет он ходить с другими парнями в трактир, где играет музыка, будет петь, пить, драться, как все прочие. Еще захотелось ему купить себе трубку и целый день ее курить. И ружье раздобыть, чтобы ночью тайком отправиться в лес и подстрелить какую-нибудь дичь. Свобода бросилась ему в голову, как молодое вино; он уже не владел собой, был как пьяный. На этот раз ему вовсе не хотелось чем-то отличаться от других, наоборот, он хотел делать все так же, точно так же, как остальные.
Разгоряченный, с пылающим взором он соскочил с коня и подошел к матери, готовый резко ответить, если она начнет попрекать: что, мол, тут за развлечения вместо работы.
Но Ировцова не стала его корить.
— Что бы сказал покойный отец, — обратилась она и сыну, — доведись ему хоть одним глазком глянуть, как весело ты скачешь по чисту полю. Ведь он, бедняга, никогда не знал этой радости, весь-то век свой за гроши обливался потом в душной каменоломне, где над головой его постоянно висела смерть. И ни единого часа не чувствовал он себя так вольготно, как ты все годы, что провел у своих благодетелей…
Напомнив о нелегкой доле отца, мать словно бы обдала Антоша студеной водой.
— Был он человек порядочный, честный, твой бедный отец, — добавила Ировцова на прощанье, — никогда я не видывала его без дела, никогда не терял он времени на пустые развлечения. Из последних сил бился, чтобы когда-нибудь тебе жилось лучше, чем ему. Да не дождался. Печальная доля выпала ему на этом свете — тяжкая жизнь и тяжкая смерть. Поглядеть бы ему, как тебе повезло, какое тебе досталось место! Может, бог даст, хоть на том свете узнает, каким молодцом ты стал. Вот бы он порадовался!
От буйного восторга у Антоша и следа не осталось. Знала бы мать, о чем помышлял он всего лишь минуту назад! Да и отца он вряд ли порадовал бы, доведись тому глянуть на сына с лучезарных небес! А что скажет мать, если он и вправду станет жить, как ему только что взбрело в голову? Перед Антошем вдруг замерцала темная, молчаливая гладь пруда…
Он даже не посмотрел вслед удаляющейся матери. Быстро запряг коня в плуг и начал пахать. Не пытался скоротать время песней, не озирался по сторонам, нет ли поблизости знакомого, чтобы окликнуть его и поболтать минуту-другую… Ни на миг не давал он себе роздыху, точно хотел наверстать время, упущенное в удалой скачке. Так проработал Антош до позднего вечера. К ужину его пришлось звать. Усталый, потный, с кровавыми мозолями на ладонях, он повалился на сено. Надеялся хоть во сне избавиться от жгучего стыда. Но сон пришел, а стыд не забывался еще долгие годы. С тех пор Антош чаще думал об отце, и всякий раз, когда представлял себе эту трудную, честную и безрадостную жизнь, скрашенную единственной надеждой — только бы сын вырос хорошим человеком, на глаза его навертывались слезы. Память об отце с каждым днем становилась для него чем-то все более святым и важным.