Война в Бужумбуре разбушевалась. Количество жертв стало таким значительным, что ситуация в Бурунди попала на первые полосы мировой прессы.
Однажды утром папа нашел труп Протея в канаве, перед домом Франсиса. Его забили камнями. Жино не понимал, почему я плачу, ведь это просто слуга, сказал он. Следы Донасьена потерялись после атаки армии на Каменге. Может, его тоже убили? Или он бежал из страны, как многие и многие — те, что тянутся длинной цепочкой, неся на голове матрас, одной рукой держа узел, другой — детей, как все эти незаметные в людском океане муравьи, ручейками струящиеся в конце нашего двадцатого века вдоль африканских дорог и проселков?
В Бужумбуру прибыл из Парижа министр с двумя самолетами, предназначенными для эвакуации французских подданных. Школа со дня на день должна была закрыться. Папа записал нас в отъезжающие. Где-то далеко, в семи часах лёта от нашего тупика, нас с Аной ждала приемная семья. Незадолго до отъезда я заглянул в наш «фольксваген», взял телескоп и вернул его мадам Экономопулос. Перед тем как проститься, она сбегала в библиотеку и вырвала страницу из какой-то книги. Это было стихотворение. Она хотела переписать его от руки, но времени на переписывание стихов не оставалось. Я должен был уходить. Она сказала, чтобы я сохранил на память о ней эти строчки, которые пойму позже, через несколько лет. А еще мадам Экономопулос дала мне множество советов; и, даже когда тяжелые ворота ее дома захлопнулись у меня за спиной, я все еще слышал ее голос: одевайся тепло, оберегай свой внутренний мир, черпай богатство в книгах, в людях, с которыми тебя сведет судьба, которых ты полюбишь, и не забывай никогда, откуда ты родом…
Обычно, когда откуда-нибудь уезжаешь, успеваешь попрощаться с близкими, с любимыми местами. Я же не просто уезжал из этой страны — я спасался бегством. Бежал без оглядки, оставив за собой открытую настежь дверь. Помню только маленькую папину фигурку — как он машет мне рукой с балкона Бужумбурского аэропорта.
Вот уже много лет я живу в мирной стране, где в каждом городе столько библиотек, что их уже никто не замечает. В стране, напоминающей наш тупик, куда лишь издали долетают отголоски войны и безумного мира.
Но по ночам ко мне возвращается запах улиц моего детства, неспешный послеполуденный покой, уютный шум дождя по железной крыше. Порой во сне я подхожу к нашему большому дому, стоящему у дороги на Румонге. Он ничуть не изменился. Стены, мебель, горшки с цветами — все на своих местах. И в этих снах об исчезнувшей стране я слышу крик павлинов в саду, пение муэдзина где-то вдалеке.
Зимой я с грустью смотрю на облетевший каштан под окном. И представляю себе на его месте пышные тенистые своды манговых деревьев, которые росли в нашем районе. А когда томит бессонница, я достаю из-под кровати деревянный сундучок, открываю его, разглядываю то, что в нем лежит, и меня захлестывают ожившие воспоминания: вот фотографии дяди Альфонса и Пасифика, а вот я на дереве — этот снимок сделал папа когда-то в Новый год, вот черно-белый жук, которого я нашел в парке Кибира, надушенные письма Лоры, избирательные бюллетени 1993 года — мы с Аной подобрали их на траве, — удостоверение личности в пятнах крови… Накручиваю на пальцы мамину косичку и перечитываю стихотворение Жака Румена[24], которое мадам Экономопулос подарила мне в день отъезда: «Страна, где ты увидел свет, откуда ты родом, чей ты, как говорится, уроженец, — она в твоих глазах, и в коже, и в руках; гривы ее деревьев, плоть земли, кости камней, кровь рек, цвет ее неба, ее вкус, ее мужи и жены — всё в тебе».
Душа моя больна — меня шатает меж двух берегов. Тысячи километров отделяют меня от той жизни. Но не пространственное расстояние, а протекшее время делают путешествие долгим. Там, где я жил, меня окружали родные, друзья и знакомые, окружало тепло. Я вернулся туда же, но никого из тех, кто населял это место, кто давал ему жизнь, форму, плоть, больше нет. И напрасно воспоминания накладываются на то, что видят глаза. Я считал себя изгнанным из этой страны. Но, отправившись по следам прошлого, понял, что изгнан из детства. А это куда больнее.
Наконец я вернулся в наш тупик. Спустя двадцать лет. Он изменился. Все большие деревья спилили. Солнце убийственно палит целый день. Вместо живых изгородей из ярких бугенвиллей, стены из каменных блоков с битым стеклом или колючей проволокой наверху. Тупик стал скучным пыльным переулком, набитым безликими жителями. Только Арман живет там по-прежнему, в большом семейном доме из белого кирпича. Мать и сестры сначала переправились в Бельгию, а оттуда разъехались по всему миру, от Канады до Швеции. Когда я спрашиваю, почему он не поехал с ними, он, верный себе, отшучивается: «Каждому свое! Тем, кто уезжает, статус беженца, тем, кто остается, статус кво».
Арман стал здоровым детиной, важным банковским служащим. Обзавелся животом и ответственным постом. Когда я приехал, он в первый же вечер потащил меня в пивнушку. «В раскрученные места еще успеем, а пока я хочу, чтобы ты с ходу окунулся в настоящую жизнь».
Тесная лачуга стоит на прежнем месте, и хилое огненное дерево торчит перед ней. Луна рисует его тень на голой земле. Мелкие цветки болтаются под вечерним ветерком. Пивная набита балагурами и молчунами, которым приелись горечь и скука серых будней. Точно так же, как прежде, в потемках, посетители вливают в глотки пиво и изливают души. Я сел на ящик рядом с Арманом. Он рассказывает о друзьях: Франсис, как слышно, стал пастором евангелической церкви. А близнецы и Жино? Они где-то в Европе, но он их не искал. Я тоже. Да и зачем?
Арман хочет услышать, как сложилась наша жизнь, моя и Аны, с тех пор как мы уехали во Францию. Мне стыдно жаловаться — я же понимаю, чего натерпелся мой друг за те пятнадцать лет, что еще продолжалась война после нашего отъезда. Поэтому, помявшись, я только говорю, что Ана даже слышать не желает о Бурунди. Мы помолчали. Я закуриваю. Огонек сигареты освещает наши лица зыбкими красными сполохами. Прошли годы, некоторых тем мы избегаем. Таких, как смерть моего отца, которого подстерегли и убили на дороге в Бугараму через несколько дней после того, как мы с сестрой уехали. Не говорим мы и о том, как был убит отец Армана и что случилось после этого. Есть раны, которые не заживают.
Здесь, в темной пивной, мне кажется, что я попал в прошлое. Все те же разговоры, надежды, рассуждения, что и тогда. Говорят о грядущих выборах, о мирных соглашениях, о страхе перед новой гражданской войной, о несчастной любви, о росте цен на сахар и бензин. Единственная новость — это то, что иногда звонит чей-нибудь мобильный телефон, напоминая, что времена все-таки изменились. Арман откупоривает четвертую бутылку. Мы смеемся под рыжей луной, вспоминаем детские проделки, счастливые деньки. Я словно прикоснулся к извечному образу Бурунди, который, казалось, исчез навсегда. Появилось приятное чувство, будто возвращаешься домой. Но вдруг мне смутно слышится что-то знакомое, какой-то голос, тонущий во тьме, вплетающийся тонкой струйкой в общий шепот и бормотанье. Прислушиваюсь. Ничего такого. Мы открываем еще по бутылке. Арман спросил, зачем я все-таки вернулся. Я рассказал ему, как несколько месяцев тому назад, в мой день рождения, мне по телефону сообщили, что скончалась мадам Экономопулос. Однажды осенним днем во время сиесты заснула с книжкой на коленях, лицом к Эгейскому морю, и не проснулась. Может, ей снились ее орхидеи?
— Она оставила мне чемоданы книг, и вот я приехал за ними сюда, в Бужумбуру.
— Так ты вернулся за кучей книг?
Арман захохотал. Я тоже — до меня только теперь дошло, до чего же нелепа вся эта затея. Разговор продолжался. Он рассказал мне про переворот, случившийся после нашего отъезда, про наложенное на страну эмбарго, про долгие годы войны, про то, как потом появились новые богачи, местная мафия, независимые СМИ, неправительственные организации, дающие работу половине города, как процветают повсюду евангелические церкви, а этнический конфликт постепенно уходит с политической сцены. И снова тот голос, как знакомый мотив в ушах. Я схватил Армана за руку. Пробормотал: «Ты слышишь?..» Я прикусил губу, меня колотило. Арман положил руку мне на плечо. «Габи, я не знал, как сказать. Решил, лучше тебе увидеть самому. Она приходит сюда каждый вечер, уже много лет…» Этот голос, голос с того света, проникает мне в самую душу. Шепчет про пятна на полу, которые никак не исчезают. Я расталкиваю тени, спотыкаюсь о пивные ящики, шарю руками в пустоте, пробираюсь в дальний угол лачуги. Она сидит там, скрючившись на полу, и сосет через соломинку самогон. За двадцать лет, что я ее не видел, она изменилась как за пятьдесят — стала неузнаваемой. Я наклоняюсь над старухой. Подношу к ее лицу зажигалку, и по блеску в глазах мне кажется, что она меня узнает. С несказанной нежностью мама гладит меня по щеке: «Это ты, Кристиан?»
Понятия не имею, что буду делать дальше. Пока что собираюсь остаться здесь, заботиться о маме, ждать, когда ей станет лучше.
Занимается новый день, и я хочу все записать. Не знаю, как кончится эта история. Но помню, как все началось.
[24] Жак Румен (1907–1944) — гаитянский поэт.