В «Метрополе» и «Национале» тогда вообще концентрировалось всё самое вкусное: вкусные обеды, вкусные запахи, вкусные сигареты, вкусные напитки, вкусно одетые люди с вкусными паспортами, говорящие вкусные слова на вкусных ароматных языках. Чтобы всё это безобразие было легко контролировать, его лучше было собрать вместе: и надо же какая удача, до «Метрополя» и «Националя» можно было буквально доплюнуть из здания на Лубянке!
Там же, в этом дипломатическом офшоре, Луи знакомится с мальчиком, которому была уготована ещё одна фантастическая карьера: с мамой, сотрудницей Внешторга, только что вернулся из Англии будущий личный переводчик Брежнева и Хрущёва Виктор Суходрев, который, как в бородатом анекдоте, «такой маленький, а уже по-английски говорил». Советский школьник, знавший английский лучше учительницы по английскому, — вот была настоящая диковина для Луи. И с Суходревом, по сути ещё ребёнком, семью которого за неимением квартиры поселили в «Национале» же, Луи хочет дружить. Витя (Виктор) рассказывает Вите (Виталию) о жизни в Англии.
В начале 1947 года многие уже дорожат знакомством с импозантным, даже изящным, раскованным молодым человеком с утонченными, непролетарскими манерами, артистично приобретёнными у членов дипломатического корпуса. Точёный профиль, такие же, точёные, очки с тонкой позолоченной (или уже золотой?) оправой. Округлый овал лица, тогда считающийся эталонным в мужской красоте. Это студент Юридического института, советский сотрудник бразильского посольства, мечтающий о Бразилии (но согласится на любую другую заграницу) Виталий Евгеньевич Луи.
У него в жизни почти всё хорошо: почти — потому что хорошо, но мало. Он мечтает о шикарных костюмах, персональных автомобилях, собственных дачах, о том, что теперь нам продаётся как dolce vita, крошечный, почти микроскопический краешек которой он мог осязать в «Метрополе». Но ещё больше он мечтает о дальних странствиях: нет, он не хочет навсегда бежать из страны, которую выбрали убежищем его далёкие французские предки, он хочет быть «человеком мира» — который волен уезжать, уплывать, улетать, возвращаться, не делая разницы между «тут» и «там», «у нас» и «у них», «здешним» и «тамошним».
Пока же он ездит в недалёкие командировки по делам службы: летом 1947-го он выезжает в ближайший к Москве порт, Ленинград — «всегда по четвергам суда уходят в плаванье к далёким берегам». Посол возвращался на родину. И девятнадцатилетнему Вите тоже хотелось в Бразилию, в Бразилию свою…
Всё, что связано с Луи, всегда будет иметь более, чем одно толкование. Вот и ленинградский вояж тоже оброс апокрифами: часть друзей Луи, относящихся к хрущёвско-брежневской эпохе, абсолютно уверены, что в те летние дни он готовился через колыбель революции покинуть первое рабоче-крестьянское государство в «неприкосновенном» дипбагаже посла. То ли он должен был влезть в саквояж и переправиться в Финляндию, то ли, опять же как часть багажа, на корабль и — в открытое всем странам море. Журналист-международник Елена Кореневская, которой Луи доверял много персональных тайн, утверждает: «Он должен был бежать, но всё вскрылось в последний момент».
Всё вскрылось в нескольких метрах от Аничкова моста, который стал для Виталия Луи мостом в никуда, в пропасть, в бездну. Мостом невозвращения. Это было за шесть дней до «экватора лета», 9 июля 1947 года, когда ночи в Питере такие светлые, что кажется, будто вместе с темнотой исчезли и воронки. Сначала боковым зрением он засёк какие-то сероватые фигуры сзади и сбоку от себя. Потом ощутил, как кто-то тронул его за плечо. Когда обернулся, понял, что в клещах: эмгэбисты никогда не устраивали на улицах маски-шоу — для прохожих всё должно оставаться будничным, словно гуляют себе три товарища.
Как и у Сталина, которого Питер оскорблял напоминанием о неучастии его, Иосифа Джугашвили, в революции, у Луи будут до конца жизни свои счёты с этим великим городом.
ГУЛАГ — ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ ЛАГЕРЕЙ
Никто не думал, что прощальная поездка в Ленинград с начальником, бразильским послом, окажется настолько прощальной. Уже когда посадят в воронок в секцию без окон без дверей, где один человек едва помещается, скрючившись, как пёс, начинаешь вспоминать: надо же, предупреждали, намекали, давали понять, а я, лопух, не понял — или не хотел. Вот и Луи предупреждали московские доброхоты: уйди ты от этих бразильцев, от греха подальше, ничего от них, кроме беды, не будет.
Не послушал.
После Аничкова моста — в другую питерскую достопримечательность, в «Кресты»: тюрьму, стоящую в верхних строчках глобального пенитенциарного рейтинга. Не такую экскурсионную программу он хотел в Ленинграде.
Безо всяких объяснений Луи перевозят в Москву: это будет его последний маршрут на юг. Впредь, до самой смерти Сталина, он будет двигаться только на север. Но тогда, летом 47-го, Сталин был ещё жив и здоров. Выиграв войну у Гитлера и одарив страну короткой, едва заметной, как московское лето, оттепелью, диктатор начинал новую, очередную войну — уже против собственного народа. Предстоящий год будет самым страшным в жизни Виктора: страшнее, чем предвоенное сиротское детство, чем тыловая рисковая юность, чем последующие годы ГУЛАГа. Лагерь, несмотря на арктические широты, адский холод и рабский труд, многим зэкам, прошедшим следственный кошмар, казался едва ли не санаторием.
Лубянка — допросы на Лубянке. Потом Лефортово — допросы в Лефортово. Эта построенная буквой «К» загадочная тюрьма, по истории которой и сегодня не найдёшь практически ничего, как раз в конце 40-х обзавелась так называемыми «психическими» камерами. Это карцеры, окрашенные в чёрный цвет, с круглосуточным светом и мучительным рёвом аэродинамической трубы из соседнего ЦАГИ — Центрального аэрогидродинамического института. После Лефортово — Бутырка: допросы в Бутырке. Грандиозная машина НКВД-МГБ работала чётко, бесперебойно: единственная система в Советском государстве, функционировавшая безукоризненно.
Дело Луи, если верить его же устным беседам с друзьями после освобождения, ведёт тот же следователь, что и дело Солженицына. Эта деталь, в числе других, через годы удивительно сблизит две противоположности: русского почвенника, попавшего на Запад, и западника, сибаритствовавшего на Родине.
Лефортово, Бутырка, Лубянка — это только разгонные круги гулаговского ада. Вскоре началось самое страшное: ранним утром его, вместе с другими зэками, которых он, по заведённому порядку, видеть был не должен (а они его), посадили в воронок с надписью «Хлеб» (или какой-то другой пищепромовской надписью для усыпления внимания пока ещё свободных москвичей). Ехали довольно долго, часто сворачивая и трясясь по ухабам. Под конец машина сдала назад: обвиняемых выводили так, чтоб они не видели окрестностей, и встречали всегда клацаньем затворов, чтоб думали — привезли на расстрел.
Скоро Новый год.
Это была одна из самых страшных тюрем в СССР и, возможно, во всей послевоенной Европе: советский Собибор, не меньше. Устроенная в оскверненном, полуразрушенном Свято-Екатерининском мужском монастыре в посёлке Суханово[2] она считалась чуть ли не официально «пыточной тюрьмой». Здесь выбивали показания, верно следуя сталинскому посылу «Признание — царица доказательств». Тем, кто ещё не понял, что работал на английскую разведку, являлся прихвостнем американских империалистов, пособником фашистских оккупантов, бразильских флибустьеров и прочее, — здесь это понимание приходило. Чудовищные слухи о порядках в этой тюрьме бродили по всей стране. «На Лубянке пугали Лефортовым, в Лефортове пугали Сухановкой» — говорили зэки. А выхода из Сухановки было два: по воздуху, через трубу крематория, и по земле, через монастырские ворота на один из островов архипелага. Первый давал бессмертие, второй — надежду на то, что не бессмертен Вождь. Здесь, по одной из версий, расстреляли Ежова.
Виктору шили «антисоветскую» пятьдесят восьмую статью, шестой пункт: «шпионаж в пользу иностранного государства». Сюда же добавляли всякую всячину: попытка бегства за рубеж, антисоветская пропаганда, спекуляция (единственное, что, пожалуй, было правдой).
Но ни в «Крестах», ни в Бутырке, ни в Лефортове, ни на Лубянке он не сознавался. Не потому что был таким несгибаемым, а потому что искренне не понимал, в чём его обвиняют и что вообще от него хотят. Однажды, осатанев от ночного допроса, он выкрикнул следователю:
— Да, вы правы, я секретный агент Вавилона!!!
Дознаватели переглянулись, один спросил:
— Это где?
— В Америке. На границе Мексики и США, — отчеканил Луи.
В Сухановке после войны один из братских корпусов был превращен в «Бериевский» корпус: глава МГБ, по рассказам бывших сидельцев, сам приезжал проводить «элитные» допросы.
Теперь здесь братская трапезная: стены расписаны красочным библейским новоделом, ничего не напоминает об ужасах шестидесятилетней давности.
Луи, как и другие обвиняемые (еще формально не зэки), не мог и не должен был видеть ни себе подобных, ни видов из окна: ведь даже очертания монастырских построек могли, по логике НКВД, дать сидельцу подсказку, привязку к местности. На белье, умышленно превращенном в труху, чтобы нельзя было повеситься, стоял штамп: «Спецобъект № 110». Снаружи тюрьму охраняла спецрота дивизии НКВД особого назначения — стража стояла даже в полях, вдалеке от тюрьмы, дабы исключить даже случайные проникновения извне.
Екатерининский собор, главный храм монастыря, был переоборудован в крематорий: на первом этаже, при входе, жертву расстреливали из-за бронированных щитов с прорезями для глаз и оружия. Тут же — на носилки на колёсах и в печь. Сжигали тела в основном ночью, чтобы окрестные жители не видели дыма. На втором этаже (купол храма изнутри разделили межэтажным перекрытием) «краснопогонниками» был устроен тир: пальба велась по образам Богородицы и ангелов.
Днём зэкам давали баланду, по консистенции ничем не отличавшуюся от воды. В лучшем случае — «шрапнель»: так называли жижу с твёрдой, недоваренной крупой, от которой узников мучили боли в животе. Ни о каких передачках «врагам народа» и речи быть не могло. Спать днём запрещалось. По ночам, в перерывах между изнурительными допросами, тоже было не до сна: со стороны коридора до самого утра психику подследственных сверлили адскими женскими криками. Что это было: пытки или магнитофонные записи?
Нет смысла вдаваться в дебри того, как работала сталинская индустрия пыток и смерти: на эту тему написаны и надиктованы сотни воспоминаний узников «советских дахау», где масса проникновенной глубины, личных эмоций, исторической правды. Я пытаюсь хотя бы пунктиром обрисовать атмосферу, в которую попал вчерашний посетитель лучших московских ресторанов, обладатель самых заманчивых заграничных штучек.
[2] Теперь это окраина подмосковного города Видное сразу за МКАД.