Считается, что его предки, гугеноты (возможно, неосознанный намёк на них есть в имени деда Виктора, Гуго) бежали на Восток после Варфоломеевской ночи в Париже. Тогда цивилизованные европейцы — не в пример, конечно, вечным варварам русским — целую ночь на 24 августа 1573 года целеустремленно резали друг друга, пока не вырезали за несколько часов десятки тысяч людей. В «варварской, вечно рабской» России уничтожили примерно столько же за весь период опричнины.
Но куда вероятнее, что французские протестанты решили «делать ноги» из страны через 115 лет, когда был отменён знаменитый Нантский эдикт, давший гугенотам свободу молиться по своему обряду. Отменил его, кстати, Людовик XIV, по-французски «Луи». Совпадение ли это, что предки Луи не хотели жить под властью Луи, или же всех беглецов на чужбине для удобства называли «бежавшими от Луи», а потом так и записали — неизвестно, да и неважно. Важно то, что предки будущего советского информационного гения — авантюристы и нонконформисты, которые всегда искали свой третий путь: не изменить своей вере, но и не идти за эту веру влобовую, когда силы неравны. Пришлые с Запада немцы, французы, поляки, евреи не портили русским кровь, а разбавляли её, заставляя циркулировать быстрее.
Есть, впрочем, и более приземлённая гипотеза: адмирал Иосиф Михайлович де Рибас — тоже авантюрист каких ещё поискать — в конце XVIII века построил Одессу и назвал туда массу иностранцев, «западных менеджеров» себе под стать: вот тогда-то Луи и пожаловали к нам. И версия уж совсем прозаичная: прадед Виктора остался в России после Крымской войны — тоже в общем нестандартно поступил человек. Быть может, и так пробрались в Россию пращуры Луи, но сути это не меняет. А про гугенотов он, как знать, и сам мог придумать.
Доподлинно известно, что род Луи по отцу — коренные москвичи. Его дед, Гуго Михайлович, был «прописан» в Москве на рубеже веков, что отражено в справочнике «Общий алфавит жителей Москвы 1901 г.». Жил в собственном доме в Малом Козихинском переулке, о чём говорит пометка «Дмвл.» — домовладелец. И профессия, которая своей генетикой «не отдохнёт» на внуке, — бухгалтер.
Итак, Виктор был сиротой, причём сиротой уже родился. Его мама, Валентина Николаевна Мокиевская, еврейка, дочь признанного врача, выпускница консерватории, после большевистского переворота потеряла большую часть фамильных ценностей и при новой власти ушла в характерное для евреев ремесло — учила детей музыке. Если французы дали Виктору фамилию, то евреи — впоследствии — связи и возможности.
Отец, Евгений Гугович, выпускник Императорского Московского технического училища (ныне МВТУ имени Баумана) не убежал от большевиков на спокойную тогда уже родину предков, а ушёл от жены за месяц до рождения сына. Многим позже, уже в зрелом возрасте, при возможностях, Виктор придумает «извинительную» версию для отца — мол, хотел своим исчезновением отвести угрозу от семьи, ибо был под колпаком у органов как какой-то «недосоветский» человек. Но что-то подсказывает, что движимый авантюрными генами папа просто ушёл к другой, а сын потом придумает эту благовидную историю хотя бы для себя самого, чтобы втайне от друзей и семьи, инкогнито, отцу в старости помогать.
Отец должен был и вовсе исчезнуть из этой биографии, если бы «всё было, как у других»: брошенная им Валентина Николаевна могла устроить себе второй брак, как это сделал Евгений Гугович, у мальчика появился бы другой, не биологический, «зато настоящий», отец, с которым он утерял бы свою уникальную «западную» фамилию.
Виталий родился 5 февраля 1928 года, а вскоре после родов Валентина Николаевна умерла. Говорили, заражение крови. Конец двадцатых — трудное время, переломное, когда Сталин решил «отбросить нэп к чёрту», а вместе с ним — все ленинские представления о конфигурации страны. Это был не меньший, а возможно и больший тектонический разлом, чем обе революции 1917-го. «Чтобы ты жил в эпоху перемен» — любимое китайское проклятие: в такую эпоху с огромным надрывом на свет появился Виталий Луи.
Из родственников у него осталась няня, деревенская девчонка Анна, которая проживёт возле него всю жизнь (за вычетом его гулаговских лет), как все русские деревенские бабы, она рано состарится, и станет бабой Аней, которая сольётся в Бабаню. Бабаня не была сильна в европейской кулинарии, зато пекла отменные куличи, которые Виктор будет предлагать своим иностранным визитёрам в качестве сочного, почвенного русского лубка. И ещё — родная бабка, мать покойной Валентины Николаевны, которая одна имела правовые основания уберечь ребёнка от детдома (тогда — приюта). Что и сделала, когда в один прекрасный день мальчик к ней из приюта сбежал.
И хотя он видел мать только на фотографии, в теплое время года они с бабушкой каждое воскресенье приезжали на Ваганьковское кладбище. Бабушка с сумками в обеих руках, а в них — нарезанный ломтиками хлеб и большой термос со сладким чаем. Около церкви она меняла бумажные деньги на монеты и ждала Витю (Витя — это и Виталий тоже), который ходил вдоль рядов нищих, подавал им милостыню, раздавал хлеб и разливал по кружкам чай. Надо было, чтоб хватило всем — это был ритуал, культ памяти умершей матери. Бабушка учила его гуманизму и английскому языку, что тогда считалось почти синонимами.
Это были тридцатые годы, когда он ребёнком понял, что люди бывают — что бы нам ни говорили в школе — и первого, и второго, и третьего сорта. А бывают — высшего сорта. И что третьесортным надо помогать, но удовольствие это дорогое: надо уметь на это зарабатывать, а «делиться» желательно не «последним», как принято в русской жизни, а хотя бы предпоследним.
Это — тридцатые годы, от которых его спас только нежный возраст.
Тогда сирота с Плющихи не мог выехать за границу, но так получилось, что заграница выехала к нему сама. В Москве появились интернаты для детей, чьи родители, в основном коммунисты или иные левые республиканцы, погибли на гражданской войне в Испании. Проиграв кампанию, Сталин решил устроить грандиозную гуманитарную пиар-акцию на весь мир, вывозя пароходом несколько тысяч los ninos espanolos[1] с их фашистской, но Родины, в чужую непонятную холодную страну с такой диктатурой, по сравнению с которой франкизм — курорт.
Ninos завезли в дом по соседству: это были единственные иностранцы, общение с которыми простому советскому человеку не улыбалось «пятьдесят восьмой». Вите разрешили с ними играть: сирота сироту понимает на любом языке. Через несколько лет многие из них уже забудут испанский, но советский мальчик, напротив, неплохо освоил дворовый минимум кастильского (мадридского) диалекта. Ох, с какой благодарностью он вспомнит этих ninos и этот языковой бартер через тридцать с чем-то лет!
Витя хорошо учился, был мальчиком умным, а потому близоруким — он носил очки.
Когда началась война, Вите было 13 полных лет. История умалчивает, вывозили ли их с бабушкой в эвакуацию в начале войны, но позднее в его «ближнем круге» будут пересказываться отрывки Витиной загадочной среднеазиатской саги в 43-м или 44-м, что, учитывая восстающие гены предков, вполне могло быть правдой. Ташкент даже во время войны на фоне общей полуголодно-карточной системы считали «городом хлебным»: в четвёртый по величине город СССР переехали фабрики, заводы, киностудии с режиссерами, театры с актёрами; пережидала войну в Ташкенте, например, Анна Ахматова. Какой гешефт вершил юный Виталий в Ташкенте, неизвестно: лишь его близкий друг, умерший в 2008 году литератор Виктор Горохов, помнит: «что-то на что-то он там менял».
Ещё война, немцев только-только вытолкали за границы СССР, а Витя уже стоит у ворот американского посольства: «Добрый день, — начал Витя по-английски, — простите, вам не нужен человек, знающий язык, для выполнения мелких поручений? Как у нас говорят, malchik na pobegushkah?» — он старался подбирать правильные слова.
Многим позже любители конспирологии, уже чувствуя дыхание перемен, скажут, будто Луи «был внедрён в зарубежные дипмиссии советскими спецслужбами». Действительно, несовершеннолетнему сироте — пустяковое дело сначала забежать без страха (и, что важно, упрёка) на Лубянку, а потом оттуда прямиком в посольство США.
Его, как ни странно, взяли — не на Лубянку, а в посольство. Насколько быстро он устроился, настолько же мгновенно и погорел. Одним из первых поручений было выкупить билеты для советника в Большой театр. Луи взял деньги, по доверенности в спецкассе приобрёл на них четыре билета, из которых два похуже отдал предвкушавшему редкий московский досуг американцу, а два получше кому-то, очевидно, перепродал по спекулятивной — как тогда говорили — цене. По меткому выражению того же Виктора Горохова, «Луи вылетел из американского посольства без пропеллера».
Это был 1944 год.
В том же году в коммерческом ресторане гостиницы «Москва» можно было увидеть такую сцену: за столом сидит веселая, уже разгорячившаяся молодая компания, сливки тогдашнего «гламура»: сын Демьяна Бедного Свет Придворов, знаменитый теннисист Олег Корнблит, девушка, называющая себя правнучкой Достоевского, которая развлекает общество демонстрацией ордера на калоши, некая красотка по имени Светлана Фогель (говорят, «ненашенская», иностранная подданная), а при ней — наш Витя, уже научившийся не ужинать за чужой счёт, а кормить других за свой.
После школы он без особого труда поступает в Юридический институт, изучает латынь (отсюда пожизненная любовь к латинизмам в речи), учится опять-таки хорошо, но ещё лучше занимается собственным трудоустройством. К 1947-му он успел поработать помощником повара британского посольства (хлебное, надо сказать, место) и курьером новозеландского.
Но нет повести печальнее на свете, чем повесть о чиновничьем запрете: иностранцы-то Витю брали, а вот советское БюрОбИн (БЮРо по Обслуживанию Иностранцев, предтеча монструозной империи ГлавУпДК МИД), снабжавшее зарубежные организации проверенными коллегами с Лубянки — советскими сотрудниками, — юного варяга заворачивало. Посольства с БюрОбИном не ссорились, а потому указывали Вите на дверь. Тогда он шёл в другое посольство и работал там «пока не началось» — и так несколько лет.
Окончательно «бросил якорь» он у бразильцев: тогда их посольство еще не переехало в красивейший особняк русского стиля работы Александра Каминского на Никитской, а как и многие другие диппредставительства, квартировалось в «Метрополе», в районе третьего-четвертого этажей. «Лучше колымить в Гондурасе, чем гондурасить на Колыме», — гласит современный российский фольклор. Вот и тогда, лучше было быть посыльным у латиноамериканцев, чем «негром» у своих. С БюрОбИном он в итоге как-то договорился: быть может, не только с ним, но и со смежниками.
Зарубежным дипломатам полагался особый продуктовый режим: что-то разрешали ввозить из-за границы, что-то приобреталось за валюту через ещё одну систему, шедеврально названную в стиле раннесоветского аббревиатурного новояза — «Торгсин», магазинов «ТОРГовли С Иностранцами». Виктор устроился секретарём посла, и устроился неплохо: наряду с секретарскими обязанностями, а также тем, что в наши дни назовут «мониторингом СМИ» (он делал вырезки из советских газет и готовил для посла дайджесты), была ещё одна функция, самая вожделенная — Луи фактически выполнял работу завхоза.
А вот это уже теплее…
Он имеет в своём распоряжении ключи от посольской машины (в Москве, в 18 лет!), украдкой катает на ней друзей и подруг, чем доводит последних до состояния поросячьего визга, имеет доступ к «валютным» сигаретам, алкоголю и одежде. Продуктовые талоны и небольшие суммы в валюте, которые дарил ему посол за хорошую службу, добавляли позитива к и без того широким горизонтам возможностей. Что охранял, то и имел: по рассказам друзей, тогда у Луи можно было «достать с рук» и костюм, и галстук, и виски, и сигареты Camel. Одним словом, «подфарцовывал»: но делал это в нескольких десятках метров от Кремля, где сидел — страшно сказать кто — Сталин!
Говорить, что он сознательно лез в «уголовку», нельзя: но предпринимательская жилка у него была, как сегодня сказали бы компьютерщики, «в пресетах». Она была гораздо сильнее, чем чувство самосохранения. Скажем, могло быть такое: посол или кто-то из верхушки посольства просил Виктора закупиться чем-нибудь из серебра, бронзы или живописи. Луи переводил в уме рублёвые цены в долларовые по лояльному, а не грабительскому официальному курсу, «деревянные» платил из своих, «зелёные» оставлял себе.
У Булгакова в «Мастере и Маргарите» есть глава — «Сон Никанора Ивановича»: так вот, в отличие от оного, Луи не снились кошмары с театром, где конферансье приглашал зрителей на сцену для сдачи валюты. Примеру гражданина Канавкина, сдавшего «тысячу долларов и двадцать золотых десяток», Луи не последовал.
То ли первая, ещё сталинская «полуоттепель» помогала (уже не 37-й, но ещё не 47-й), то ли мальчишеское нахальство делало это опасное море ему по колено. Вообще, ноу-хау «действуй, как будто так и надо» (и все решат, что тебе и впрямь положено) он опочил именно тогда: бери, пока вокруг не успели очухаться, а когда опомнятся, тебя уж след простыл.
[1] «Испанские дети» (исп.).