Так в арктическом холоде, среди вечной мерзлоты и гнуса, в мытарствах и тихих зэковских радостях прошло четыре года: конца сроку видно не было. Наказание «изменнику Родины» предполагало ещё и годы ссылки и поражения в правах («по рогам»), что подразумевало возвращение домой, в Москву, где-то незадолго до пенсии…
Луи не был революционером или бунтарём, а скорее — «диссидентом духа», имевшим с режимом эстетические разногласия. Ну кому ещё придёт в голову устраивать на зоне «лингвистическую забастовку»? Замысел состоял в том, что одним прекрасным утром несколько зэков-интеллектуалов с самого момента подъёма начинают говорить друге другом и с надзирателями на каком-нибудь иностранном языке, как правило, на английском. Натасканные только на силовое, но не на мозговое сопротивление, вертухаи впадают в ступор. Через некоторое время «услужливый» Луи объясняет на русском, что в результате психологической травмы его товарищи вдруг забыли родной язык. Сержант бежал докладывать начальству, но оно тоже «зависало».
В 1952 году произошёл один весьма показательный эпизод. В абезьском лагере умер историк и философ Лев Карсавин, живший до революции в Петрограде, а после переехавший в независимую Литву (нашёл куда ехать — не знал, что большевики его достанут и там). Его ученики, среди которых был и Анатолий Ванеев, узнали об этом рано утром. Ванеев передал новость Луи, только закончившему свой завтрак.
— Умер, говорите? — задумчиво произнёс Виктор. — Жаль старика. Я с ним немножко знаком… Что ж, в жизни, особенно нашей, каждая встреча рано или поздно заканчивается разлукой. Вас, я понимаю, его смерть огорчает, вы постоянно общались с ним. Из сочувствия к вам советую — не забудьте съесть свой завтрак. Сделайте это, не откладывая, а то каша совсем остынет.
Каждый, кто успел «присесть» в сталинскую эпоху или хотя бы внимательно прочитал солженицынский «Один день Ивана Денисовича», поймёт, что Луи был на самом деле прав. Брутальная лагерная логика выживания не прощала сентиментальностей: это животный, первородный инстинкт выжить любой ценой — мёртвому ты уже не поможешь.
В другой раз Луи посетовал Ванееву на то, что тот слишком щедро раздаёт присланные дары с воли соседям по палате: «Зачем раздавать своё добро неизвестно кому?» — сказал Луи фразу, где главными словами были именно «неизвестно кому».
Эпизод со смертью Льва Карсавина, впрочем, имел продолжение.
Спасти Карсавину жизнь пытался бывший соотечественник, заключённый врач-литовец Шимкунас. Когда смерть наступила, тот принял решение положить в его гроб чью-то ампутированную ногу: дело в том, что отрезанные конечности хоронили на том же кладбище, что и покойных зэков, примерно в километре от лагеря. Ученики восприняли идею Шимкунаса как неуместное кощунство и клоунаду, но тот возразил: «Карсавина, как и всех, похоронят в номерной могиле, его никто не найдёт. А так — пройдёт время, и можно будет распознать захоронение». Луи отреагировал в своём цинично-рассудительном стиле: «Когда-нибудь археологи это откопают и сделают вывод, что в XX веке жили трёхногие!». А кто-то добавил: «Как же повезло этому неизвестному — хоть одной ногой лежать в гробу вместе с Карсавиным!».
Там, где смерть была с каждым на «ты», серьёзных похорон не получалось.
Поскольку похоронная бригада состояла из зэков же, а конвой не утруждал себя неусыпной слежкой за ними ещё и на кладбище (не убежали и ладно), над безымянной могилой Карсавина втайне от начальства соорудили заметный холмик. Он и лишняя нога помогли найти захоронение в конце 80-х.
Анатолий Ванеев описывает ещё один эпизод, имевший место опять же в санчасти, где автору воспоминаний была назначена операция на ноге. Лагерные лазареты были раем на зоне, но раем с прямой дорожкой в загробный мир. Дело в том, что «менгелевщина» после войны успешно процветала и в Советском Союзе, где лагеря были лучшим полигоном для медицинских апробаций. В то время испытывали новый вид анестезии, вводимой с помощью укола в позвоночник: в наши дни редкая городская роженица справляется без «эпидуралки», тогда же это было новинкой, с которой «тренировались на кошечках». Перед таким уколом Луи напутствовал нервничающего Ванеева: «Вы имеете право отказаться, только вас в тот же момент выпишут отсюда. Такие случаи бывали. Наш бог-хирург разгневается и выставит вас из этого рая».
Когда же после укола у собеседника вместо левой ноги отнялась правая, Луи флегматично заметил: «Наш хирург человек прогрессивный. Он читает, сколько ему удаётся, новую медицинскую литературу и, стремясь не отставать от науки, осваивает прочитанное на оперируемых. В таких уколах, как вам, он ещё, наверное, не набил руку».
Но «Сангородок» был всё же «Сангородком»: туда попадали Христа ради, на постой, на передышку от каторги. «Выздоравливавших как мухи» зэков, как правило, возвращали на действительно каторжные работы — на шахты. Луи понимал, что выздоровление смерти подобно и делал всё, чтобы продлить льготную побывку в Абези. По данным итальянского исследователя Илларио Фьоре, он пытался расположить молодую заведующую санитарной службой по имени Люда, но номер не прошёл. Тогда он вступил в сговор с врачом-латышом. Методов «откосить» от работ у зэков было много, но их нужно было всё время обновлять, как сегодня — схемы ухода от налогов. Тогда относительно свеж был такой: достать у кого-нибудь пузырёк с хинином, добавлять его в хлебные катушки (чтобы предательские жёлтые пятна на пальцах и языке не выдали подлог) и проглатывать их. Нужная доза даёт сходство с симптомами гепатита.
Экзамен был сдан, и Луи оставили. В другой раз он имитировал малярию: для этого, помимо хинина, требовался сахар и авиационное топливо.
В Абези же двадцатипятилетнего Виктора Луи застала весть о смерти Сталина: в это время бассейн реки Уса ещё покрыт толстым слоем снега, солнце почти не вышло из полярной ночной спячки, а температура — из глубокого минуса. И только очертания североуральских гор, которые видны на Востоке, напоминают о том, что за пределами этого «проклятого богом» края есть что-то ещё.
Чтобы попасть сегодня в Абезь, надо прилететь в Воркуту: автомобильная дорога доходит до Ухты, родного города Романа Абрамовича, разбегается по близлежащим посёлкам и исчерпывается. Летом в этих краях полярный день: это значит, что в три часа утра, когда даже питерские «белые ночи» входят в самую тёмную фазу, здесь солнечный диск бьёт жёлто-белым фонарём прямо в лоб сквозь совдеповские занавески гостиничного окна. Мы прилетели в Воркуту в конце июля.
Дальше надо ехать поездом по «железке», которую строили зэки. Московский самолёт прилетает ближе к вечеру, и до вокзала можно добраться где-то к семи, как раз к закрытию кассы предварительной продажи билетов. С какой-то не пойми откуда взявшейся швейцарской пунктуальностью ровно в девятнадцать ноль-ноль тётенька в жеваной униформе отсекает узкий, шириной с окошко, канал коммуникации между собой и внешним миром табличкой: «Касса работает с 8:00 до 19:00». Ни писанная чернилами табличка, ни лицо тётеньки не обещали поблажек. Боже, если бы железная дорога так работала на систему МГБ…
Не помогали ни мольбы, ни редакционные удостоверения «столичных» журналистов. Иностранные шпионы никогда не узнают наших секретов, потому что их остановит — нет, не контрразведка, — а тётенька с табличкой. Королева кассы автоматическим голосом предложила мне прийти в восемь утра, когда касса вновь откроется.
— Помилуйте, но поезд на Инту отходит в 4:55!!! В восемь он уже будет на полпути к Абези… А нам нужно на станцию Абезь!
Почему-то это её сломило. Быть может, те, кто добровольно едут до станции Абезь, уже тем самым искупают все грехи: грех быть из Москвы, грех опоздать в кассу. Мне показалось, ей стало меня даже жалко. Вот если б я брал СВ на поезд Воркута — Москва, мог бы и прибежать трусцой завтра в восемь. Но Абезь реабилитировала.
Оказалось, компьютерная система даже не тарифицирует эту станцию — её, с точки зрения платы за проезд, нет вообще. Надо брать до следующей, переплачивая пару десятков рублей, — видимо, за упрямство.
Поезд Воркута — Инта подаётся почему-то не на перрон воркутинского вокзала, а в чистое поле: это для дополнительной гаммы ощущений. «Поезд» — это тоже сказано с допущениями: два вагона, один из которых — дизель-локомотив уже стояли под парами, издавая специфический солярочный запах. Вообще, его тут и не называют «поездом», а так и говорят — «дизель на Инту». Один «общий» пассажирский вагон не предусматривал классовых различий: занял полку — спи, не занял — сиди и надейся по другую сторону прохода. Я подумал, что брежневская попытка создать пассажирский комфорт — мало того, что неудачная, но абсолютно к тому же и бессмысленная. Здесь нужен «товарняк» и проводники в форме конвоиров.
Ещё поразило то, что семьдесят процентов пассажиров дизеля были «служилыми» — обходчиками РЖД, сменными поездными бригадами, сотрудниками транспортной милиции, ремонтниками. Грубо говоря, дорога работает сама на себя. Я попытался заснуть, прячась от солнца и зарываясь головой в куртку, и мне это почти удалось, как вдруг вскоре после отправления меня разбудил чей-то тихий, но требовательный женский голос. Я открыл глаза, надо мной склонилась довольно молодая женщина с щедрыми российскими формами, и тоже в форме: то ли железнодорожница, то ли милиционерша. Сонный, я лишь с третьего раза понял, что она хочет сфотографироваться.
Сто шестьдесят километров до Абези дизель преодолевает со скоростью антилопы гну за пять с лишним часов. За это время он пересекает Полярный круг, а тундра сменяется лесотундрой. На полпути влево уходит ветка за Урал, на Лабытнанги — это короткий аппендикс несостоявшейся сталинской 501-й стройки (строили зэки).
На станции Абезь станции как таковой нет, наверное поэтому за неё стыдно брать деньги: платформа отсутствует (прыгают прямо на щебень), вывеска давно свалилась, только в деревянной хибаре как будто кто-то сидит, храня железнодорожную власть над безлюдной землёй. В «лучшие», как сказали бы сталинисты, годы, численность населения Абези доходила до 15 тыс. человек: в общем-то силами НКВД-МГБ можно было здесь сообразить даже город-миллионник. Сегодня тут прописаны несколько сотен. Один из этой храброй сотни, переминаясь, стоял у полотна — это Виктор Васильевич Ложкин, бывший глава абезьского «Мемориала», историк, коллекционер лагерной утвари: таких величают «хранителями времени». В Абези он последний, кто может рассказать, что здесь когда-то творилось. Ложкин сетовал, что уже неделю каждый день встречает воркутинский поезд, а нас всё нет и нет. Излишне упоминать, что сотовой связи здесь нет тоже, а наземная работает хуже, чем в сталинское время: уже в тридцатые здесь была прямая линия с Москвой.
От полотна до собственно посёлка около километра по дощатому настилу — кое-где на размытый грунт брошены связанные проволокой целиковые брёвна. В пятидесяти метрах от поселковой администрации — первый привет из ГУЛАГа: брошенный, полуистлевший товарный вагон, в котором привезли зэков и отцепили из-за поломки. С него скрутили и отодрали всё, что можно было скрутить, отодрать и приспособить в хозяйстве. Кто знает, может быть именно в нём приехал Луи: выдающиеся люди склонны оставлять за собой даже такие невероятные по стечению обстоятельств следы.
Тут же начинаются бараки.
Раньше, при ГУЛАГе, здесь было красивее: фальшивые клумбы (цветы на Полярном круге не растут, если они, как люди, не посаженные), на которых аккуратно шлаком были выложены узоры.
После упразднения абезьского лагеря в конце 50-х советская власть не добавила почти ничего к тому, что возвели зэки. Трёхметровый забор снесли, что-то сделали и с моргом (тем самым), чтобы не напоминать о грустном. Селяне и поныне квартируются в перестроенных под гражданские нужды жилищах заключённых, переданных поселковому совету: раньше здесь жили по приговору, теперь по прописке, а все, кто мог уехать на Большую землю, давно это сделали.
Виктор Васильевич рассказывает, как полжизни жил в таких «апартаментах в стиле баракко»: зимние бураны и летний гнус — одно удовольствие по сравнению с клопами, которые гнездятся в пазухах дранки, образующей вместе с глиной межкомнатные перекрытия. Я думал, такое бывает только в анекдотах, а это быль: даже когда клопам ставишь водную преграду в виде консервных банок с жидкостью и опускаешь в неё ножки кровати, они (клопы) всё равно оказываются умнее, пикируя в постель с потолка.