Четыре дня прожил царевич Иван. Четыре дня лекаря и знахари суетились около его ложа. Поили его овечьим молоком; разбавленной в воде медвежьей желчью и водой яичной с сахаром. Знахари повесили на шею царевичу ладанку с тертым хреном и чесноком.
А когда царевич терял сознание, зажигали две восковые свечи и одной из них "подкуривали под нос".
Юродивый Большой Колпак неотлучно находился в горнице, где лежал царевич Иван. Сам царь хотел этого.
На голове юродивого дрожал большой железный колпак, все тело обвито было тяжелыми веригами. Полунагой, седобородый, он стоял в темном углу и, обратив свои большие бесцветные глаза к небу, повторял бесконечно одно и то же:
- Во имя отца и сына и святого духа. Земля, ты мати наша, не пей крови, не губи души! Железо, брат мой, выйми из тела недуг и от сердца щекоту! Всегда, ныне и присно.
Царевичу становилось все хуже и хуже.
Тогда знахари насильно оттолкнули иноземных лекарей от постели царевича и, обнажив его догола, натерли горячее, как огонь, тело его теплым тестом.
А в соседней моленной палате монахи день и ночь служили каноны святым угодникам. Тут же находился и сам царь.
Стоя на коленях в черной монашеской рясе, он посиневшими губами говорил:
"Славлю тебя всем сердцем моим, поклоняюсь пред святым храмом твоим!"
"И славлю имя твое за милость твою и за истину твою!"
"В день, когда я взываю к тебе, услышь меня и всели в душу мою бодрость!"
"Прославят тебя все люди, когда увидят благость твою!"
"Если я пойду посреди напастей, - ты оживишь меня, прострешь на ярость врагов моих руку твою, и спасет меня десница твоя!"
"Да будет милость твоя ко мне, окаянному, не отнимай у меня чадо мое возлюбленное, единокровное!.. Не отнимай!.."
Царь замолчал. Вдруг монахи унылыми голосами запели:
Бдите и молитеся,
Не вести бо, когда время будет,
Кого час наступит...
Царевич перестал дышать.
Стояла красноватая мгла в палате от благовонных масел, воскуряемых перед гробом царевича.
Глядя на душевные страдания царя, монахи пели с еще большей скорбью в голосе, еще более надрывно, пропитывая слезами каждое слово.
И еще четыре дня и четыре ночи царь Иван не отходил от гроба, не ел и не пил ничего, не смыкал ни на минуту глаз.
По площадям и около храмов Александровой слободы днем сенные девушки царевны Елены, по приказанию царя, оделяли нищих грошиками, кормили голубей освященным зерном, дабы птица небесная, взлетая ввысь, доносила до неба печаль государя и его мольбы о прощении.
Мрачные, темные облака в небе слагались, проплывая над слободою, в громадные, черные страшилища.
Ночью на площадях беспокойно метались на ветру огни костров, а около них молчаливо обогревалась конная стража, расставленная Бельским по всем площадям, заставам и окрестным дорогам.
Обыватели слободы в смертельном ужасе забились в свои углы, боясь зажигать даже лучину в каморках, боясь и думать о том, что случилось. Страшно было произнести даже самому себе, что "царь убил своего сына Ивана", а это уже, каким-то путем, какими-то непонятными звуками, дошло до слуха всех слобожан.
Стража неизвестно по какой причине ожесточилась, озверела, гоняясь за ни в чем неповинными людьми, стегая их нагайками, хватая их на дорогах и бросая в тюрьму. За что?! Получалось: будто царевы слуги вымещают зло на народе, мстят народу за смерть царевича.
Страшно стало и в церковь ходить; между тем, унылый протяжный гул колоколов с тоскливой настойчивостью звал слобожан к службе молиться об упокоении души несчастного царевича.
Сидишь дома и думаешь: не почли бы и то за преступление, что ты спрятался и не идешь в храм? А как пойдешь, когда те же царские слуги, словно на воров, нападают, бьют. И, конечно, - думает слобожанин, - это не иначе, как по наущению самого грозного царя. Таков уж обычай появился у людей: что в слободе ни делается - плохое ли, хорошее ли, - все исходит от самого царя, все от него, от батюшки. И то правда, насмотрелись за эти двадцать лет такого, чего ни в сказке сказать, ни пером написать: "дай, господи, и детям нашим того не видеть!"