Одну из существенных сторон буржуазной революции, проведенной серьезно и более или менее последовательно, составляет широкое распространение национального мышления в народных массах. Лишь как следствие революции 1789 года и наполеоновского режима национальное чувство вошло в сознание крестьянства, низших слоев мелкой буржуазии и т. д.; они признали новую Францию своей страной, своим отечеством, созданным их усилиями.
Однако, национальное чувство — а, вместе с тем, чувство и понимание истории своей нации, — пробудилось не только в самой Франции. Наполеоновские войны подняли повсюду высокую волну национального чувства, национального сопротивления завоеваниям Наполеона, волну воодушевленного стремления к национальной независимости. Правда, такого рода движение почти везде, как сказал Маркс, представляет собой смесь "возрождения и реакций": так было в Испании, в Германии, России и т. д. Но, например, борьба за независимость Польши, вспышка польского национального чувства, по своей основной тенденции была прогрессивной, Во всяком случае, сколько бы ни примешивалось реакционности к борьбе за национальное возрождение в отдельных странах, это было все-таки подлинно массовое движение, и оно не могло не пробудить в массах интерес к истории. Апелляция к национальной самостоятельности, к национальному своеобразию неизбежно связывается с воскрешением национальной истории, с воспоминаниями о великом прошлом, с протестом против унижения национальной гордости.
Таким образом, с одной стороны, в этом обращении к истории, получившем массовый характер, национальный элемент связывается с проблемами общественного преобразования, а, с другой стороны, все в более и более широких кругах распространяется сознание, что история каждого народа есть только часть всемирной истории. Это возрастающее понимание исторической преемственности, исторического происхождения современного общества начинает проявляться и в отношении к экономическим условиям, к историческим формам классовой борьбы.
В XVI1I веке только единичные, парадоксально остроумные критики зарождающегося капитализма сравнивали капиталистическую эксплоатацию рабочих с формами эксплоатации, существовавшими в прежние времена; из этого сравнения они делали вывод, что самая бесчеловечная из всех систем эксплоатации — это капитализм (например, см. Ланге). Подобное же сравнение Дореволюционного и послереволюционного общества во Франции, с экономической точки зрения 'плоское и реакционно-тенденциозное, стало позднее идеологическим оружием романтиков-легитимистов, борющихся против Французской революции и отстаивающих феодализм. Бесчеловечности капитализма, хаосу всеобщей конкуренции, уничтожению малых "великими", упадку культуры, благодаря превращению всех ценностей в товар и т д., они противополагали (обычно, в реакционно-тенденциозном Духе) социальную идиллию средневековья как период мирного сотрудничества всех классов, как эпоху органического роста культуры. Мы подчеркнули уже, что в таких полемических сочинениях очень часто преобладала реакционная тенденция; все же нельзя забывать, что именно в эти годы впервые возникает представление о капитализме как об определенном историческом этапе общественного развития и что это представление выработали не классики политической экономии, а как раз их противники. Достаточно здесь привести в пример Сисмонди, который, при всей сбивчивости и неясности теоретических принципов, сумел очень точно поставить отдельные проблемы исторического развития капиталистической экономики; вспомните хотя бы его слова о том, что в древности пролетариат жил за счет общества, а современное общество живет за счет пролетариата.
Из этих беглых замечаний видно уже, что тенденция к осознанию истории достигла наибольшего напряжения в посленаполеоновский период, во времена Реставрации и Священного союза. Однако, дух этого впервые торжествующего и официально признанного историзма реакционен и псевдоисторичен по самому своему существу. Историческая мысль, публицистика и беллетристика легитимизма резко противопоставляет себя историческим взглядам Просвещения и идеям французской революции. Идеал легитимистов — это возвращение к дореволюционному общественному порядку; другими словами, они мечтали о том, чтобы из истории было вычеркнуто одно из крупнейших всемирно-исторических событий.
Согласно такому реакционному истолкованию, история — это тихий, незаметный, естественный, "органический" рост. Следовательно, это такое "развитие", которое в своей основе является застоем. Старые, уважаемые, законные установления не могут быть изменены — и, главное, — изменены сознательно. Активность человека должна быть совсем изгнана из истории. Историческая правовая школа в Германии отказывает народам даже в праве создавать себе новые законы и хочет предоставить старую и пеструю систему феодального обычного права ее собственному "органическому росту".
На почве этой борьбы против "абстрактного", "неисторичного" духа Просвещения под флагом историзма возникает, таким образом, псевдоисторизм, идеология неподвижности и возврата к средневековью. Действительные исторические факты беспощадно искажались в угоду реакционным целям этой теории; но ложность ее была тем более очевидной, что легитимистская идеология входила в решительное противоречие с вызвавшей ее жизненной практикой; экономическая необходимость вынудила Реставрацию вступить в тесную связь с выросшим к тому времени капитализмом и даже искать в нем одну из важнейших экономических и политических опор (приблизительно в такое же положение попали реакционные правительства Пруссии, Австрии и других стран). Теперь приходится писать историю заною, исходя из новой общественной основы. Шатобриан пытается пересмотреть античную историю, чтобы в ее лице унизить и отвергнуть исторический прообраз якобинского и наполеоновского периода; при этом Шатобриан и другие псевдоисторики реакционного направления сочиняют легенду об идиллической, несравненной гармонии средневекового общества. Эта тенденция становится определяющей для изображения средних веков в романтической художественной литературе периода Реставрации.
Легитимистский псевдоисторизм, несмотря на свою идейную порочность, все же оказал чрезвычайно сильное влияние на последующее развитие: он был извращенным, ложным, но тем не менее необходимым выражением большого исторического переворота, начатого Французской революцией. Новая ступень развития, начало которой совпадает с Реставрацией, заставляет также и защитников человеческого прогресса выковать себе новое идеологическое оружие. Мы уже знаем, что Просвещение со всей энергией восставало против исторической законности и права на дальнейшее существование пережитков феодализма. Говорили мы также и о том, что послереволюционные легитимисты видели все содержание истории в восстановлении и сохранении этих пережитков. После революции защитники прогресса должны были притти к такой концепции, которая доказала бы историческую необходимость Французской революции и убеждала бы в том, что эта революция была вершиной длительного и постепенного исторического развития, а вовсе не внезапным "затмением" человеческого сознания или "стихийной катастрофой" (Кювье); новая историческая концепция должна была, опираясь на исторические доказательства и предпосылки, показать, что грядущее общественное развитие возможно только на буржуазно-демократическом пути.
Но по сравнению с теориями просветителей здесь происходит огромное изменение взглядов на, прогресс. Прогресс не представляется теперь явлением по существу неисторическим, борьбой гуманистического Разума против феодально-абсолютистской Неразумности. Разумность человеческого прогресса все определеннее выводится согласно новым взглядам из исторической борьбы внутриобщественных сил, а носителем и осуществителем прогресса человечества становится сама история. Самое важное здесь то, что решающая роль классовой борьбы в истории и в историческом прогрессе осознается все больше и больше. Новый подход к истории, яснее всего проявляющий себя в работах (выдающихся историков периода Реставрации, в значительной мере характеризуется именно сосредоточением исследования на этом вопросе. Писатели стараются доказать, опираясь на исторические данные, что новое общество возникло из классовой борьбы между дворянством и буржуазией, что именно эти классовые бои на своем последнем, решающем этапе, т. е. Французской революции, были той силой, которая опрокинула всю средневековую "идиллию". Из этого направления мысли впервые зарождается попытка рациональной периодизации истории — с той целью, чтобы разумно и научно разобраться в историческом происхождении и своеобразии современной действительности. Первую такую попытку периодизации мы находим еще во время революции, в главном историко-философском сочинении того периода — у Кондорсе. В период Реставрации эти мысли развивались дальше и получали научное обоснование. B произведениях великих утопистов историческая периодизация выходит уже за рамки буржуазного общества; и хотя этот шаг в будущее, оставляющий капитализм позади, делается еще по неверному, фантастическому пути, но все же историко-критические основы учения утопистов, в особенности, Фурье, связаны с глубокой и уничтожающей критикой буржуазного общества и его противоречий. Несмотря на всю фантастичность своих представлений о социализме, о путях, ведущих к нему, Фурье дал такую ясную картину внутренней противоречивости капитализма, что мысль об исторически преходящем характере этого общества приобретает уже реальную и пластическую силу.
Этот новый этап идейной защиты человеческого прогресса нашел себе философское выражение в учении Гегеля. Как мы уже видели, центральным вопросом в новом подходе к истории было установление того факта, что Французская революция — явление исторически неизбежное и что вообще революции вовсе не противоположны нормальному; историческому развитию, как это утверждали апологеты феодального легитимизма. Гегель дает философское обоснование для такого взгляда на историю. Открытый им закон перехода количества в качество представляет собой, с исторической точки зрения, философский метод, который приводит к следующему выводу: революции составляют необходимую, органическую составную часть эволюции, и подлинная эволюция без такой "узловой линии отношений меры" (Гегель) в действительности невозможна и философски немыслима.
На этой основе просветительский взгляд на человека философски снимается. Величайшим препятствием к пониманию истории в XVIII столетии было именно то, что просветители рассматривали сущность человека как нечто неизменное и изображали даже наиболее резкие ее изменения в ходе истории просто как перемену внешности; вообще говоря, они видели здесь только моральное возвышение или падение все того же самого, в основе своей неизменного человека. Гегель делает все выводы из недавно народившегося прогрессивного историзма. Он рассматривает человека как продукт самого человека, т. е. как продукт его собственной исторической деятельности. Правда, самая сущность исторического процесса в гегелевской философии идеалистически перевернута, носитель исторического процесса представлен в мистифицированной форме "мирового духа"; однако же, в понятие этого "духа" Гегель вкладывает действительную диалектику исторического развития:
"Итак, дух в ней (в истории. — Г. Л.)" противится самому себе, ему приходится преодолевать самого себя, как подлинно враждебное препятствие его цели: развитие… в духе… это жестокая, бесконечная борьба против себя самого. Чего хочет дух, так это достигнуть своего понятия; но он сам его скрывает от себя, он горд и полон самодовольства в этом отчуждении от самого себя… Облик духа здесь иной (чем в природе.-Г. Л.); изменение происходит не только на поверхности, но и в понятии. Само понятие здесь исправляется"[2].
Гегель дает здесь (правда, в идеалистической и абстрактной форме) меткую характеристику идеологического переворота, совершавшегося в его время. Мышление прежних веков колебалось в пределах антиномии между представлением об история как о явлении фатально-закономерном и" переоценкой сознательного вмешательства в исторический процесс. Обе стороны антиномии покоились на представлении о "надисторическом" происхождении принципов. В противоположность этому, Гегель видит в истории процесс, который, с одной стороны, движется, благодаря развитию своих внутренних сил, а, с другой стороны, простирает свое действие на все явления человеческой жизни, в том числе и на мышление. Всю жизнь человечества в целом он рассматривает как единый и великий исторический процесс.
Так возникает — и философски, и конкретно-исторически — новый гуманизм, новое понимание прогресса. Этот гуманизм стремится удержать завоевания Французской революции как необходимую основу для дальнейшего развития человечества, он видит во Французской революции (и в революциях вообще) существенную часть прогрессивного развития человека. Конечно, и этот новый, исторический гуманизм — дитя своего века и не может выйти за горизонт своего времени иначе, как в фантастической форме, в форме утопий. Положение крупнейших гуманистов того времени чрезвычайно парадоксально; они понимают необходимость революций в прошлом, они видят в прошедших революциях фундамент всего разумного и положительного, что есть в современном мире; в то же время они представляют себе последующую историю как спокойную эволюцию на основе этих завоеваний. М. Лифшиц в своей статье об эстетике Гегеля[3] правильно замечает, что они ищут положительных начал в новом, революцией созданном состоянии мира, и думают, что для окончательного торжества этих начал нет надобности в новой революции.
Эти взгляды, сложившиеся у последних великих буржуазных гуманистов в области философии и искусства, не имеют ничего общего с позднейшей, а отчасти уже тогдашней плоской апологетикой капитализма; они строятся на безусловно честном исследовании и обнажении всех противоречий прогресса. Эти гуманисты не отступают в страхе даже перед самой острой критикой современного общества, и если они не могли итти за пределы своего времени даже в мыслях, то все же постоянное и тяжкое чувство противоречивости собственного своего исторического положения накладывало глубокие тени на их исторические концепции. Их философски-исторические теории возвещают бесконечный и спокойный прогресс. Но, в полном противоречии! с этими теориями, в произведениях наиболее выдающихся людей того периода всегда сквозит тревога: часто это бывает как бы предчувствие, что человечество переживает свой короткий период духовного цветения, что период этот последний и не повторится никогда. Это чувство почти неосознано (или осознано в малой степени) и выражается оно в очень различных формах. Однако, такое чувство есть, и общность, его у различных мыслителей и художников — несомненная. Вспомним теорию "отречения" старого Гете, слова Гегеля о том, что "сова Минервы" вылетает лишь в сумерках, наконец, предчувствие "светопредставления" у Бальзака и т. д. Только революция 1848 года поставила перед людьми этого поколения, дожившими до нее, окончательный выбор: либо признать новые перспективы развития человечества и приветствовать их, хотя бы с трагически раздвоенным чувством (Гейне), либо опуститься до апологетики капитализма, уже начинающего склоняться к упадку. Как показал Маркс, на последний печальный путь вступали после революции 1848 года даже такие выдающиеся люди, как Гизо и Карлейль.
2
На такой социальной почве возник исторический роман, созданный Вальтер Скоттом.
Ни на одну минуту нельзя думать, будто мы, делая такое сопоставление творчества писателя с философией его времени, хотя бы отчасти становимся на точку зрения "истории духа", — типичного детища империалистической философии. Эта последняя построила бы "остроумные" гипотезы, по каким боковым тропинкам философия Гегеля дошла до Скотта, или разыскивала бы, у какого давно забытого и незначительного писателя находятся общие истоки гегелевского и скоттовского историзма. Вальтер Скотт, наверное, совсем не знал философии Гегеля, а если он имел случай читать его работы, то, конечно, не понял бы в них ни слова. Концепции историков времен Реставрации появились в печати позднее произведений Вальтер Скотта и сложились, отчасти, под влиянием этих последних. Модное в нашей современной буржуазной науке философски-филологическое выискивание отдельных "влияний" так же бесплодно для понимания истории, как и старое, менее изысканное филологическое шнырянье в поисках воздействия, которое оказывают друг из друга отдельные писатели. Между тем, по отношению к Скотту это особенно принято: с ним сопоставляют длинный ряд второразрядных и третьеразрядных писателей (Анну Радклифф и др.) и отыскивают у них всякие частности, якобы делающие их важными литературными предшественниками Вальтер Скотта. Это, конечно, ни на шаг-не подвигает понимания того нового, что внес Вальтер Скотт в искусство вообще и, в особенности, в исторический роман.
Мы пытались дать самый общий очерк тех политико-экономических сдвигов и переворотов, которые, в результате Французской революции, охватили всю Европу; мы бегло набросали также, какие следствия имели эти общественные сдвиги для всех областей идеологии. Переворот, вызванный ими в бытии и сознании всей Европы, был необходимой почвой для возникновения исторического романа Вальтер Скотта. Указания биографов на отдельные случаи, при которых Вальтер Скотт мог ознакомиться с современными течениями в исторической мысли, не представляют существенного интереса для понимания того, как развился исторический роман. Они имеют тем меньшее значение, что Вальтер Скотт принадлежит к числу великих писателей, глубина которых выражается преимущественно в художественных образах, причем сами писатели не вполне осознают истинную тенденцию своих произведений, так как она рождается из подлинно реалистического освоения действительности, зачастую вопреки личным взглядам и предрассудкам художника.
Исторический роман Вальтер Скотта непосредственно продолжает линию реалистического общественного романа XVIII века. Не нужно вдаваться в особенно глубокое исследование Скотта для того, чтобы увидеть, как интенсивно он изучал эту литературу, как хорошо ее знал. Однако же, его произведения чрезвычайно от нее разнятся, и его современники отчетливо видели его отличие и новизну.
Пушкин пишет о Скотте:
"Действие В. Скотта ощутительно во всех отраслях ему современной словесности. Новая школа французских историков образовалась под влиянием шотландского романиста. Он указал им источники совершенно новые, неподозреваемые прежде, несмотря на существование исторической драмы, созданной Шекспиром и Гете"[4].
Бальзак в своей критической статье о "Пармской обители" Стендаля тоже обращает внимание читателей на те новые художественные черты, которые внесены Вальтер Скоттом в эпическую литературу: широкое изображение обычаев и реальных обстоятельств, драматизм действия и, в тесной связи с этим, новое значение диалога в романе.
Новый, исторический тип романа не случайно появился впервые именно' в Англии. Выше, говоря о литературе XVIII века, мы уже указывали на важнейшие реалистические черты в английском романе и определили их как необходимое следствие особого положения послереволюционной Англии, отличного как от Франции, так и от Германии. Но в то время, когда послереволюционная идеология подчинила себе всю Европу, даже ее прогрессивные классы и их идеологов, — в Англии ее влияние должно было выразиться с особенной резкостью. Англия снова стала для большинства континентальных идеологов образцом правильного общественного развития, — правда, в другом смысле, чем для просветителей.
Континентальных просветителей Англия привлекала тем, что в ней уже в огромной мере были осуществлены буржуазные свободы; послереволюционные же историки видят в английском прогрессе классический образец постепенного исторического совершенства в духе их собственного учения. Англия, проделав свою буржуазную революцию в XVII веке, целое столетие двигалась на основе ее завоеваний, по пути мирного и прогрессивного развития; естественно, было "думать послереволюционным историкам, что именно она представляет собой практический образец, подтверждающий правильность их теорий. Перед взором идеологов, которые во имя прогресса защищали Реставрацию, "славная революция" 1688 года должна была выступать как высокий идеал.
Но такие честные писатели, как Вальтер Скотт, пристально вглядываясь в "действительные факты истории, понимали, что "мирное историческое развитие" есть лишь идеал определенного теоретического построения и может показаться реально существующим лишь с птичьего полета философской мысли; "органический" характер английской истории-это лишь результат многих сил, которыми являются большие и малые, победившие и разгромленные восстания, кровавые вспышки непрерывной классовой борьбы. Колоссальные политические и социальные потрясения предыдущих десятилетий разбудили чувство истории и в Англии, они заставили признать, что историческое развитие существует и в этой стране.
Относительная устойчивость английского общества (по сравнению с континентальными странами, которые переживали тогда бурные годы) сделала возможным воплощение пробудившегося чувства истории в высоко художественных объективных, эпических произведениях. Консерватизм Вальтер Скотта еще усиливал его художественную объективность в изображении капитализма. Мировоззрение Вальтер Скотта тесно связало его с теми общественными слоями, которые разорялись вследствие промышленной революции и быстрого роста капитализма. Но Скотт не принадлежит ни к числу людей, восторженно славящих капитализм, ни к его страстным и патетическим обличителям; посредством исторического исследования всего прошлого Англии он пытается найти "средний" путь, отыскать "середину" между борющимися крайностями. Английская история дает ему утешительные примеры: самые ожесточенные классовые битвы, в которых побеждает то одна, то другая; сторона, умиротворяются в конце концов в некоей "середине", достаточно просторной, чтобы вместить и примирить в себе враждебные начала. Так, из войны саксов с норманнами возник английский народ, в котором слились и прекратили свое отдельное бытие оба враждующих народа; так, из кровавой войны Алой и Белой розы возникло "славное" царствование династии Тюдоров, особенно-Елизаветы; подобно этому и классовые бои, развернувшиеся в революции Кромвеля, после долгих приливов, отливов, ряда гражданских войн, в том числе и "славной революции" 1688 года, утихли, уравновесились в современном английском обществе.
Истолкование английской истории в романах Вальтер Скотта намечает для будущего Англии перспективу, соответствующую взглядам писателя. Правда, он нигде не говорит о ней прямо, — но нетрудно заметить, насколько его надежды похожи на ту "положительную" точку зрения, которую мы уже видели у великих континентальных мыслителей, ученых и художников того времени, склонившихся перед силой капитализма. Вальтер Скотт принадлежал к тем честным тори, которые ни в малой мере не приукрашивали наступающий капитализм; они не только с полной ясностью видели страдания, которые принесло народу крушение "старой Англии", но и сочувствовали народным бедствиям; консерватизм этих честных тори выражался; в том, что они не становились в резкую оппозицию к новому общественному явлению, хотя и относились к нему отрицательно. Вальтер Скотт крайне редко говорит о современности. Он не изображает в своих романах общественную проблему, волнующую Англию в его время, — обострение классовых столкновений между буржуазией и пролетариатом. Когда он испытывает потребность найти ответ на современные вопросы для себя самого, он дает его косвенно, в художественном изображении важнейших этапов английской истории.
Величие Вальтер Скотта парадоксально связано с его консерватизмом, часто ограниченным. Писатель ищет "средний путь", он стремится доказать художественными средствами историческую реальность этого пути на примере больших кризисов, которые претерпевала Англия в минувшие времена. Эта основная творческая тенденция выражается в особом характере его фабулы, в выборе главных действующих лиц. "Герой" скоттовских романов — это всегда более или менее заурядный английский дворянин. Обычно он обладает некоторым, не слишком большим практическим умом, известной нравственной устойчивостью и порядочностью, которая делает его способным даже на самопожертвование, но никогда не вырастает до страсти, увлекающей человека, до воодушевленного участия всеми своими силами в великом деле. Не только Вэверли, Моргом и им подобные, но даже "романтический" средневековый рыцарь Айвенго, все эти "герои" — корректные и добропорядочные, но заурядные представители мелкого английского Дворянства.
Такой выбор героев подвергался нападкам позднейших критиков, в частности, Ипполита Тэна. Эти критики видели в нем признак посредственности самого Вальтер Скотта как художника. В таком суждении нет, однако, и тени правды. С биографически-психологической точки зрения весьма вероятно, что мелко-дворянские предрассудки Вальтер Скотта оказали сильное влияние на выбор его центральных фигур. Но важно не это. В построении романа вокруг индивидуальной судьбы "среднего", только корректного и никогда не героичного "героя" ярче всего сказалось огромное, эпическое дарование Вальтер Скотта, составившее эпоху в истории литературы.
[2] Hegel. Philosophie der Weltgeschichte (Lassen), 132 и 134
[3] М. Лифшиц. Вопросы искусства и философии. М. 1935.
[4] А.С. Пушкин. Полное собр. Соч. Гослитиздат, 1934 г, Изд- 2-е, т. V. Стр. 41.