Вот к этому-то трезвомыслящему мастодонту и пододвинула его чья-то неведомая рука в самом начале партии. Возможно, рука человека из отеля. Ибо соблюдение приличий требовало незамедлительного решения. Во всем этом не было ничего достоверного или такого, что могла сохранить его память. Относительно всей этой суматохи вокруг него он еще пребывает в амнионе, который, хотя его и заставляют сделать этот шаг, пока не позволяет преодолеть эту незначительную дистанцию, различить формы, накапливать первые впечатления.
В том, что касается фрау Лютти, это не столь важно, потому что она исчезнет почти тотчас же, не оставив в его жизни иного следа, кроме своего не слишком склонного принимать себя всерьез вихреподобного братца Арндта, с которым ему придется иметь дело двенадцать лет спустя, а в те безумные годы предававшегося наслаждениям в Берлине. В действительности Арндт-вращался совсем не на той орбите, которую благодушно указала его сестра. Его театральные гастроли, чаще всего убогие и эпизодические, не имели ничего общего ни с металлургией, ни с крупной промышленностью, ни с чем-либо еще в этом роде. О другом брате Эрмины, Лоренце, сказать вообще нечего, потому что он ни разу не явился на те свидания со случаем, которые выглядят единственным устойчивым признаком личности Арама.
Едва приютив его, госпожа Эрмина сразу исчезает. Он конечно же хотел бы располагать на этот счет большим количеством подробностей. Несмотря на крепкий здравый смысл, который, по мнению брата, обеспечивает ей устойчивость треножника, — к сожалению, не из тех, что были у пифий! — она вбивает себе в голову ехать в Германию, страну драконов, с целью вызволить сокровище. Драконы в ту пору еще не совсем вылезли из своих подземелий, но вот-вот это произойдет. Их появление предчувствуют многие. Но только не Эрмина. Со стороны женщины, живущей в Швейцарии и располагающей прекрасным балконом с видом на Женевское озеро, ввязываться в эту историю было чистым безумием. Кубышка, о которой идет речь, принадлежала ее покойному мужу. Еврею. Это выяснится позже, на процессе. Утверждение, что домашний по своему характеру гений Эрмины не давал ей разглядеть некоторые политические реалии момента, будет еще слишком мягким. Вот почему, водрузив на спину рюкзак, как для восхождения на Юнгфрау, она отправляется в путь. То, что ее ожидает, гораздо более опасно, чем даже Маттерхорн. Однако она туда идет охотно, причем упругим шагом, как если бы шла собирать растения в Бернские Альпы. Как было ей заметить со своего водуазского берега, что подступы к проклятому золоту преграждает огненное кольцо?
На той стороне для нее все уже заранее решено. Ее втянут в процесс, который в конечном счете превратится в суд над ней самой. И что это она делает в Швейцарии? Да почему вышла замуж за еврея? И как она смеет приезжать и требовать то, что ей причитается? Нанести такое оскорбление тому, что скоро станет Великим Германским Рейхом!.. И вот с Эрминой все кончено. Она уже не будет больше стряхивать на узорчатом балконе свою скатерть, чтобы птицы могли склевать крошки. Не будет больше ставить вертушек из фольги, чтобы защитить свои посевы от тех же самых птиц. Больше не увидит, как будет расти ребенок. Никто больше не увидит, как она, невзирая даже на проливной дождь, вымеряет своим гренадерским шагом дорогу вдоль озера между Гравьером и Шильоном. И зачем только она отправилась в эту Германию, где жгут книги, синагоги? В страну, где поднятые и вытянутые кверху руки в конце концов становятся похожими на протезы? Что ей там было нужно, коль скоро здесь она имела свой дом, свой сад, свои грабли, свои весла и даже удочки?
И еще форелевый бассейн… естественно, без форели. И без воды. Когда на это обращали внимание фрау Эрмины Лютти, она отвечала: «Воды достаточно и в озере!» Оставаться бы ей такой же разумной и во всем остальном!
Перед отъездом она передала заботы о нем одной совсем юной девице, которую пригласила, чтобы следить и за домом, и за ребенком. Возможно, родственнице. Воспитательнице из одной Privateschule[16] Интерлакена, что в бернском кантоне. Отроковице. Ее черты, ее голос, ее жесты — все это запечатлелось в его сознании сразу. Он не может забыть эту плоть… лучистую, гладкую, очень осязаемую, когда к ней прикасаются его пальцы: самую первую плоть, пульсацию которой он ощущал на своей щеке, когда Грета прижимала его к себе, чтобы обуть, чтобы причесать; или еще лучше, когда, искупав его, она принималась тереть ему спинку, и он весь голый, как червячок, болтал ногами. Плоть, которая становилась как бы продолжением, абсолютным подобием его собственной плоти. Солнечный аромат прекрасного утра с видом на озеро. Мягкая прелесть травы. И вместе с ней его первые шаги в мире чувств. В девственном мире! А разве могло быть иначе? Ведь это было само условие его тогдашнего детства. Еще и сейчас он дал бы в том руку на отсечение. Конечно, тогда перед ним еще не вставало вопроса. И тем не менее его сразу же охватывала и мучила ревность ко всем, кто удостаивался улыбки Греты или просто ответа: к молочнику, к почтальону, к человеку, снимавшему показания счетчиков… А ведь бедняжка вовсе не давала ему повода для ревности, была постоянно при нем, учила его ходить, говорить, пела ему бернские романсы. Нельзя себе и представить, чтобы Грета уделяла внимание кому-то еще, чтобы жила какой-то иной жизнью кроме их жизни.
Да, именно так все должно было и происходить. Конечно же девственница, можно ставить сто против одного, рассуждал он еще совсем недавно, не пожелав принять во внимание все те часы, когда он спал и когда она могла делать что хотела. Но такое невозможно и вообразить. Ведь стоит только предположить, что она его обманывала, причем так нагло, словно какая-нибудь комедийная плутовка, и вмиг рассеялась бы эта идиллия, смолкла бы эта вариация на швейцарскую тему, которая продолжает звучать в его ушах. Во всяком случае, торопится он себе сказать, чтобы тем самым укрепить свои требования ревнивого ребенка, в ту пору девственность встречалась еще довольно часто. Но к этому вопросу у нас еще будет время вернуться.
Можно, однако, удивляться, что в службах, которым поручено заниматься детьми без гражданского статуса, так легко примирились с подобной переменой. С тем, что надолго, а потом и окончательно, весьма массивную и весьма надежную Эрмину сменила эта хрупкая и шелковистая русалка, выплывшая из Бриенцского или Тунского озера.
Однако истинное чудо состоит не в этом. Внезапно наступило вторжение внешнего мира. Ребенок узнает то, что он видит и к чему прикасается. Вещи, оказывается, имеют цвет, аромат, иногда звук, и все это рождает в нем импульсы, позывы, непоседливость… Тогда все начинает вращаться. И лишь один устойчивый ориентир: ее присутствие, вокруг которого все организуется. Он научился получать ощущения через нее, а вскоре и вызывать их. Нежная пастушка. С такой улыбкой. С такой открытой кожей, на которой он с удовольствием повторяет пальчиком узоры маленьких голубых прожилок, почти невидимых в упругой мякоти той округлости, которая, как он позже узнает, является грудью.
Однако здесь события начинают усложняться. Это произошло совершенно естественно, когда однажды утром, положив его к себе в постель — либо не работал обогреватель, либо ей просто захотелось понежиться, — ей пришлось пойти навстречу его настояниям — расстегнуться и позволить его руке проникнуть в расстегнутый корсаж. Свободно играть с ее грудью! О чем только думают эти девицы? О чем только она думала, когда, продолжая свои исследования, он зарылся носом у нее под мышкой, держа лицо спрятанным в этой дикой лаванде так долго, что чуть не задохнулся?
Пожалуй, воспитывая ребенка в кантоне Во, она бы не должна была допускать подобных вещей. По мнению некоторых, это пагубно отражается на будущем. Он пожимает плечами: кому бы я стал рассказывать? Это же мои истории. Детские истории. А для нее средство, чтобы я полежал спокойно в постели хотя бы еще несколько минут. И ничего больше, ни для одного, ни для другого. Спокойное блаженство на фоне удивительного пейзажа, который можно созерцать отсюда. Разделяемое? Полностью разделяемое им и ею? — спрашивает он себя. Маловероятно. Во всяком случае, нет необходимости в такое утро обещать мне игры в снежки или прогулки на лодке. Он ее игрушка. Она его вещь. Первый фантастический образ. Может быть, самый главный. Отчасти мифологический. Груди какой-нибудь Семелы. Тоска по земному молоку.
Все упорядочивается, все организуется. Он продолжает тянуть себя за крайнюю плоть, глядя ей прямо в глаза. Вот он — мир, который он может трогать, подносить ко рту, сосать, выплевывать, выталкивать через все свои отверстия… осваивать. Он его принимает без удивления и страха, потому что все это доходит до него через нее. И вот он уже способен воспроизводить жесты, звуки, ориентируясь на предлагаемые ею образцы. Он вступает на стезю имитации. Первый культ. Ритуал, один-единственный: обожание! Повторять усилия, которые она предпринимает, чтобы извлекать его, с каждым днем все больше и больше, из этого вегетативного состояния, пронизываемого забавными импульсами, чтобы разбудить один за другим все чувствительные участки его физической оболочки. Счастье! Абсолютное счастье!
Что ж, нужно истово благодарить Эрмину. До чего же разумно она поступила, толстуха, когда погналась за мужниным наследством, отправилась щекотать германского дракона этими своими злосчастными притязаниями, которые неизбежно должны были ввергнуть ее в ад. Процесс, растянувшийся почти на пять лет. Просто невообразимо. Пять лет без просвета и в результате оказаться босиком на снегу, между сторожевыми вышками, что обшаривают своими световыми пучками целый океан призраков. Странная оказалась Колхида! И как раз это время понадобилось нацистам, чтобы прибрать к рукам все рычаги и, конечно, ее досье.
Право, до чего же разумно она поступила, отправившись в это путешествие, прижав к груди вместо подорожной завещание, настолько бесспорное, неопровержимое, неотъемлемое, что оно превращало ее в преступницу, поскольку оставляло ее бывшим соотечественникам, ее судьям лишь одну, более чем очевидную альтернативу: либо признать, что она выиграла процесс, либо уничтожить ее. Тем хуже для нее, коль скоро она не смогла предугадать подобный исход. Ведь без этого ослепления, размышляет он с тем же цинизмом, как и тогда, когда еще ребенком загадывал желания, чтобы она не появилась вновь и не встала между ним и Гретой, — которую, чего доброго, могли тогда отправить опять в Privatschule Интерлакена, — без ее ослепления, без ее безумного желания завладеть добром, которое немцы, со своей стороны, считали нужным для обороны Великого Рейха, она бы так здесь и торчала. И Грета никогда не расстегнула бы для него своего корсажа и не присыпала бы ему яички аптекарским тальком. К счастью, судьба прекрасно обо всем позаботилась: фрау Лютти не вернулась, а он остался на месте. Вполне справедливый расклад. Следует остерегаться наследств, даже тогда, когда они, блестя позолотой, падают вам прямо в руки — не иначе как с древа зла.
В итоге эта развязка, которую его сознание так и не смогло связать с трагедией, окончательно вывела Эрмину из игры. При ней фигуры в партии должны были бы распределиться иначе. Он никогда не узнает ни того, носила ли она шиньон или же ее саперские плечи украшали косы, ни того, как бы сложились его отношения с этой главной фигурой, которую фукнули в самом начале игры. Истинным дебютом для него стало появление в его судьбе Греты. До нее ничего не существовало, ничто не происходило, мир еще не начал вращаться. И еще долгое время она оставалась единственным ответом на все вопросы. Первым ликом его везения в первом проблеске его памяти, поскольку предшествующая фаза, фаза «Отеля на водах», не оставила следа.
Только вот позволительно ли отождествить ее с матерью?..
Любой, кому задали бы этот вопрос, ответил бы утвердительно, поскольку это дает объяснение скитальческому детству Арама. Сам же он, напротив, приходил в ярость, когда кто-то высказывал предположение о переносе либидо в сферу практической жизни, то есть пытались превращать в схему их отношения, которые для него несли в себе нечто неожиданное, нереальное, непередаваемое.
Тем не менее в мыслях у него этот вопрос неоднократно возникал, правда, тотчас изгонялся напрочь. Однако он вынужден признать, что, как только фрау Эрмина Лютти освободила место и открыла горизонт, ранее заслоняемый ее мощной фигурой, обстоятельства сделали это самое объяснение, этот самый так называемый трансферт допустимым и даже правдоподобным. В момент появления Греты ему должен был исполниться как раз год, следовательно, все шло в русле классического процесса замещения, вытекающего из влечения, сопротивляться которому ни один ребенок, находящийся на этой стадии развития, видимо, не в состоянии.
Однако когда он вновь мысленно к этому возвращается, то говорит себе, что все обстоит как раз наоборот, что образовавшиеся между ними узы — «эстетического», если можно употребить это слово, свойства — имеют совершенно противоположные, почти не связанные с природой истоки. Именно потому, что воспринимаемый образ Греты был диаметрально противоположен всему, что отождествляется с материнством, последнее с самого начала стало для него идеальным воплощением отрицательных эмоций. Все происходило так, как если бы в самом темном уголке его сознания тот факт, что его оставили в корзине на шестом этаже «Отеля на водах», окончательно рассорил его со всеми символами женского плодородия и со всем тем, что могло бы иметь своим источником материнское чувство, как естественное, так и скрытое.
Именно в этом, очевидно, следует искать причину его почти физического неприятия такого персонажа, как Эрмина, даже несмотря на ее горькую кончину в саду теней в Верхней Силезии. Если бы она вернулась в Гравьер, то стала бы для него матерью, возможно даже и не навязчивой, не более обременительной, чем какая-либо другая. А поскольку во внешности Эрмины было что-то мужеподобное, то, оказавшись на ее попечении, он мог бы в одном лице обрести одновременно — хотя и в слегка окарикатуренном виде — и мать и отца. Здесь ему тоже следует благодарить свою звезду. Благодарить также эту толстуху Эрмину, которая приютила его в Гравьере. А поскольку здравого смысла у нее оказалось не больше, чем у красного воздушного шарика, то он охотно представляет себе, как она взлетает над крышами и исчезает на окраине города, за виноградными склонами.
Грета появилась в назначенный момент, но для осуществления трансферта она давала столь же малую материальную базу, как какой-нибудь легкий ветерок, болотный дух или же туман над озером, рассеивающийся от солнечных лучей. Девочка-цветок, женщина-ребенок. Модель относительной незрелости, которая довольно странным образом одновременно разбудила его сознание и создала ощущение наполненности бытия, которое впоследствии он старался обрести вновь. Грету ему не навязывали. Он избрал ее сам, причем с чувством, которое ничем не было обязано наследственности, дородовому периоду или компенсационному фетишизму. Все произошло в атмосфере свободы, прозрачности, невесомости — вне всяких связей с природой. Абсолютная эйфория. Очарование взаимного притяжения, утренние порывы которого являются ритуалом — что-то вроде танца, дивертисмента, праздника — и никак не связаны с той первоначальной мглой, против которой бунтует его память.
Доказательством того, что отсутствие у него матери никогда не нуждалось в компенсации, служит та странная игра, которой он предавался впоследствии, когда, прогуливаясь там и сям и обращая свое внимание на ту или иную женщину, сидящую в своем саду либо склонившуюся над балконом, катающую детскую коляску либо проходящую перед витриной с пакетами в руках, он пытался себе представить, что именно эта незнакомка и есть его мать. И всякий раз у него возникало одно и то же чувство отчуждения, чувство абсолютной невозможности и даже раздражения при мысли об этом. Очевидно, все сводилось к тому, чтобы очистить место для одной женщины, единственной из всех, и чтобы избежать того отчаянного насилия, которое в его сознании ассоциировалось со статусом чьего-то сына. На практике же он устраивал смотр этим материнским моделям лишь для того, чтобы как можно больше их уценить: болтливы либо слишком накрашены, уже деформированы несколькими беременностями либо высушены наложившим столь неизгладимую печать на их поведение вдовством, что оно как бы стало их изначальной сущностью. Образчики домашних добродетелей или, напротив, отвратительные своей безалаберностью, распутством, неряшливостью существа. Достойные ненависти все без исключений. В действительности речь шла не о том, чтобы защитить Грету от конкуренции, а о том, чтобы лучше выявить начало, возносящее его вместе с ней к светлым вершинам и наполняющее его такой уверенностью в том, что рядом с ним существо, у которого нет иного предназначения на земле, иного оправдания, кроме как создавать ему это детство без загадок, всецело направленное на обучение желаниям и на их удовлетворение.
«Как тебя зовут?» Не раз во время прогулки или когда Грета брала его с собой за покупками задавали ему этот вопрос, причем не обязательно с хитрым умыслом. Что касается его лично, то он воспринимал этот вопрос безболезненно, не усматривая в нем особого смысла, поскольку имя, завещанное ему Эрминой, не привязывало его ни к какому достоверному прошлому — кто такие эти Лютти? — не перегружало его никакой иной наследственностью, кроме жизнерадостности Греты.
Странная, однако, идея в этом столь традиционно арийском окружении, столь далеком от палеосемитских изысканий, дать ему имя Арам, которое как бы превратило узкую приозерную полоску земли, составлявшую тогда его жизненное пространство, в нечто вроде Месопотамии. Никакой опасности, что соседские дети, хотя и привыкшие манипулировать всеми именами, используемыми в трех официальных языках Конфедерации, станут считать его своим. Впрочем, и тут тоже ему следовало бы радоваться, что имя помогало ему организовать гармоничную жизнь на этом клочке земли, вдали от порока, от таинств, от ненависти, от всех тех не стоящих внимания событий, которые происходили за пределами его рая. Это имя является его самым ранним талисманом. Оно ему досталось от Эрмины. По существу, это единственная метка, которую она на нем оставила. Арам — это имя того покойного мужа, чье наследство она хотела получить. Не было ли с ее стороны в этом выборе чего-то тотемического? А также чтобы не возникло недоразумений, относящихся к гражданскому состоянию… Позднее, когда Арндт будет рассказывать ему об этом, то не преминет позубоскалить, спрашивая, в частности, что общего имел прибывший к Эрмине в корзинке ребенок с ее супругом, с которым она не виделась уже около пятнадцати лет. «Дать тебе имя своего муженька, — говорил ему по этому поводу Арндт, — значило для нее как бы положить свежие цветы на его могилу. Арам!.. Почему не Набуко? Или Элеазар?»
Последняя весточка от нее дошла до них в 1933 году. Эрмина была слишком поглощена своим нескончаемым процессом, и ее эпистолярные послания обычно не превышали трех строчек. Уже пять лет она сражалась за свою груду золота, не чуя исходивших от той кубышки беды и трупного запаха. Она по-прежнему считала, что вот-вот победит, и не обращала внимания на коллективное исступление, которое вдруг охватило всех в ту пору. Вот-вот она должна была стать безумно богатой. Безумно могущественной. И ничто другое не имело значения. Взять такой реванш у этого Арама — ее супруга, — который устранил ее из своей жизни, а потом слишком рано умер, не дождавшись, пока к нему потечет золотая река. Поэтому у нее кружилась голова. Не было времени задаваться вопросом об этом огромном диком празднестве, об этих воплях, об этих шествиях, которые, случалось, пересекали ей дорогу, когда она шла к адвокату или во дворец правосудия, об этих песнопениях, штандартах, кострах из документов, книг, мебели, выброшенных из окон, словно в некоторых домах эти нацисты пытались уничтожить паразитов и защитить квартал от инфекции. У нее голова была слишком загружена ее собственными подсчетами и постоянными усилиями не пропустить ни одной процедуры, чтобы она могла еще останавливать взгляд на каких-то там афишах, на объявлениях, запрещавших кому-то входить в то или иное заведение: «Juden unverwunscht».[17] Во всяком случае, ее это не касалось. Можно, пожалуй, держать пари, что эти слова шокировали ее не больше, чем если бы она прочла, что с собаками нельзя входить в такую-то лавочку, в такое-то здание. Пришло ли к ней потом прозрение? Поняла ли она в конце концов, в какой ад забрела по собственной воле? Вряд ли. Даже в лагере она, вероятно, продолжала думать, что это ошибка, цепляясь за иллюзию, что скоро адвокаты ее оттуда вызволят. На расстоянии все это кажется почти забавным. Чертовы тевтонцы! Дьявольский способ похудения! Наверное, она растаяла не сразу. Все это можно было предвидеть от первой буквы алфавита до последней, объяснит ему позднее Арндт. Сам-то он в те годы сумел выйти сухим из воды, ускользнуть от доносов, от трудовой повинности. Для немца той эпохи было неслыханной роскошью продолжать шлифовать старые трюки иллюзиониста в старых жалких казино, в солдатских столовых и преуспеть настолько, чтобы закончить свои дни не в огне пожара или под бомбежкой, а — подобно какому-нибудь персонажу плутовского романа, без меры пристающего к субреткам, — добраться до Калабрии и там, в Реджо, дать себя зарезать в 1942 году.
Так или иначе, в здравом уме или без оного, прозрев или по-прежнему в ослеплении, но только толстуха Эрмина окончательно исчезла в лагере или в тюрьме где-то между 1935 и 1937 годами. Если бы это случилось позднее, то скорее всего можно было бы предположить, что она погибла в какой-нибудь газовой камере, в добела раскаленном желудке Молоха. А тогда эта колоссальная индустрия смерти находилась еще в подготовительной стадии. Независимо от того, умерла ли Эрмина в тюрьме или в лагере, от лишений ли или от тифа, но она оказалась в числе первых жертв, еще до великого планирования геноцида. Хотя тело ее и было сожжено, ее пепел не был развеян. Урну, содержащую этот пепел, отнюдь не следует считать порождением причудливого воображения Арндта.
Трудно увидеть в этом всего лишь предлог для появления в Гравьере, где его никогда раньше не видели, чтобы доставить туда эти мощи.
Если бы позднее, начав работать на полную мощность и уже ведя счет своих жертв на миллионы, нацистские лагеря продолжали бы функционировать по типу уменьшенных моделей, то Германии пришлось бы наряду со своей военной промышленностью предусмотреть для изготовления урн создание целой индустрии, а также целой распределительной сети по всей Европе для их доставки.
В случае с Эрминой подобная… забота со стороны тюремных или лагерных властей является актом, который трудно объяснить желанием тех, кто ее осудил, оставить от нее какой-то след. Скорее можно обнаружить здесь некую зловещую иронию и более того — желание запугать вероятных наследников, Арндта в первую очередь, чтобы они не впадали в то заблуждение, которое погубило Эрмину, и не помышляли вслед за ней и с тем же успехом отстаивать права, доставшиеся ей от покойного мужа.
И материально, и юридически, то есть как с точки зрения состояния физического, так и с точки зрения состояния гражданского, вручение Арндту вышеупомянутого ларца — ничто не гарантировало, что его содержимое в действительности имело какое-либо отношение к тому, что являлось материальным телом Эрмины, — свидетельствовало также, что в глазах немецких властей дело Лютти было окончательно закрыто и что та, которая начала борьбу, ушла в небытие. Достаточное основание для Эрмины больше не появляться в Гравьере, куда, правда, это вещественное доказательство шло по крайней мере два года. Доставил его Арндт, полагая, что, может быть, удастся чем-нибудь поживиться. Однако он остался с носом: Гравьер Эрмина отдала за пожизненную ренту Тобиасу, который собирался разместить на ее территории некоторые пристройки к отелю и, в частности, оборудовать там теннисные корты. Кстати, как раз эта рента вот уже многие годы была основным источником доходов Эрмины.
[16] Частная школа (нем.).
[17] Евреям вход воспрещен (нем.).