Только тут мы начинаем понемногу терять его из виду. Наш Кухуляйн[12] от нас ускользает. Зигфрид[13] удаляется в лес. Великий Мансур нас покидает, чтобы уйти в великую сагу о невидимых вещах.
Подобное отречение может доходить до полного отказа — даже в частной жизни — от шахмат. Даже до ненависти к ним. В таком случае эволюция может доходить до патологии, частично подтверждая правоту русских, выступающих против проявлений неумеренного индивидуализма, против всяких пируэтов, против внезапных крахов лидера, переходящего в ведение психоаналитиков, а для публики — в мифологию альманахов.
Можно ли здесь назвать прецеденты?.. Тотчас же возникает в памяти случай Пола Морфи, жившего в прошлом веке. Самого блестящего из американских игроков своего времени, приехавшего в Европу, чтобы победить знаменитого английского чемпиона Говарда Стаунтона, в досаде на маневры и шельмования Стаунтона, впавшего с того времени в психоз, отказавшегося от тех самых шахмат, которые сделали его знаменитым. Впоследствии этим случаем заинтересовалась фрейдистская школа.
Отмечено, что Арам Мансур сделал Морфи если не примером для подражания, то по крайней мере своего рода спутником, своим ангелом-хранителем, что не может не удивлять, если учесть нестабильность характера этого человека, страдавшего манией преследования, причем так и не ставшего по-настоящему взрослым, как об этом писал более сорока лет назад доктор Эрнест Джонс в посвященном ему исследовании.
Действительно, трудно себе представить, какого рода узы связывали Арама с этим странным юношей, выходцем из Луизианы, который после громких успехов — его памятные появления в Париже, в кафе «Режанс», столь лестные победы вроде одержанных над Андерсеном, приехавшим специально из Бреслау, победы, которые могли бы ему обеспечить первое место, если бы не выходки и проволочки Говарда Стаунтона, который стремился избежать решающего испытания, — внезапно отошел от шахмат и закончил свое существование в Новом Орлеане, где тщетно пытался сделать карьеру адвоката и все больше и больше замыкался в своем психозе. Найден в ванне мертвым. Странный гигант, постепенно уменьшившийся в размерах и мало-помалу принявший свой истинный рост: метр шестьдесят. Однако какое воспоминание, какая легенда…
Часто встречаешь у некоторых шахматных обозревателей суждение, что в наши дни его техника была бы устаревшей и что нынешние гроссмейстеры его непременно бы побивали. Странное, как нам кажется, мнение, если учесть, что гений всегда находится впереди коллектива и эпохи, является предвосхищением, трансцендентностью, провозвестником и что, усвоив, подобно своим соперникам, все новшества современной техники игры, Морфи и сегодня сохранил бы за собой эту привилегию.
И все же нам было бы легче понять Арама Мансура, если бы он выбрал в качестве своего наставника теоретика вроде Стейница, который, как показывает название его книги, является настоящим пионером современных шахмат. Однако ему недостает ауры и загадочности судьбы. Того иррационального измерения, которое как раз в высшей степени присуще такому персонажу, как Морфи. А кроме того, у Стейница был слишком уж запущенный вид: на пиджаке пятна, борода всклокочена; да и кончил он слишком жалко. В 1900 году сторожем в Нью-Йорке. И это доказывает, что ни богатство, ни рок никогда друг у друга его не оспаривали. Его судьба весьма непохожа на судьбы детей удачи, чье существование напоминает большую параболу, которая позволяет им свободно проявлять свои противоречия.
Связь между дарованием и психозом долгое время оставалась у Морфи незаметной. Трудно было также распознать и то, что в его психозе восходило к некоторым буржуазным предрассудкам — его отец был судьей, а сам Морфи хотел бы стать признанным законоведом, — к предрассудкам, которые во времена кринолинов и дяди Тома были свойственны той новоорлеанской среде, в которой он жил. Следует сказать, что внешне Мансур нам кажется абсолютной противоположностью того Морфи, каким мы себе его представляем, симпатичного и слегка женоподобного. Высокий, крепкого телосложения, чуть располневший к сорока годам, он нисколько не волновался перед публикой, тогда как Морфи всегда был сама хрупкость, — это хорошо видно на фотографии, где он стоит под белым зонтом перед узорчатой решеткой балкона «Вьё-Карре», — болезненно беспокойный и подозрительный, боящийся толпы, даже когда она с триумфом несет его к нему в отель, как это произошло после восьми партий, сыгранных одновременно вслепую в кафе «Режанс». Наконец, он был настолько мал ростом, что для того, чтобы выглядеть нормально за столом, ему под ягодицы приходилось подкладывать толстые книги.
Если во всем этом контрапункте и улавливается совпадение количества слогов и заглавной буквы в их фамилиях: Морфи — Мансур, тем не менее единая фрейдовская схема к ним неприменима. Что касается первого, то здесь можно говорить о модели «убийства отца», в частности Стаунтона. Зато кто бы осмелился утверждать, что Арам Мансур испытывал нечто подобное в отношении старого Тобиаса, чей образ был скорее благотворным и нисколько не давил на его психику? Кроме того, он вроде бы не страдал ни от каких нерешенных проблем полового созревания и не имел впоследствии в жизни никаких заметных неудач. Его отход от шахмат не был связан ни с какими аномалиями в поведении. Он просто занялся другим делом, и с тех пор Королевская Игра уже больше его не занимала. Он отстранился, но без огорчения, без сожаления и травмы на всю оставшуюся жизнь. Полное отрешение. В этом его случай совершенно не похож на случай Морфи.
Можно ли здесь говорить о «метемпсихозе», об изменении личности на протяжении земного существования одного и того же человека? Я не буду пытаться ответить на этот вопрос. Однако, по-видимому, он не является первым в своей категории людей, который мечтал родиться вновь, другим человеком, сменившим судьбу, среду обитания, отмытым, очищенным от приклеившейся к нему репутации.
Во всем этом деле вызывает симпатию естественность его поведения, отсутствие высших мотиваций, с помощью которых он попытался бы примирить тех, кто возлагал на него свои надежды, с этим отречением, с этой предосудительной изменой божественной Каиссе.[14]
Тем не менее, несмотря на то, что характеры и темпераменты этих двух людей до такой степени отличаются один от другого, Арам всегда сохранял верность памяти Пола Морфи, и даже тогда, когда шахматы уже не играли в его жизни никакой роли. А подтверждает это тот факт, что он сохранил практически до конца — он, до ужаса боявшийся вещей, которые хранят в каком-нибудь углу или возят с собой: сам он никогда и ничего с собой не возил, — тот факт, что он сохранил набросок, сделанный с натуры, — или же эстамп, выполненный по наброску, — относящийся к периоду пребывания Морфи в Париже, эпохе его самого яркого триумфа, когда он действительно был одним из львов парижского общества. Этот рисунок, который не воспроизводился, насколько мне известно, ни в одной монографии, запечатлел знаменитую партию, сыгранную Морфи с герцогом Брауншвейгским в ложе последнего в Опере. Картинка несколько в духе Гофмана. Во всяком случае Арам, который всегда избегал обременять себя какими-либо вещами, сохранил этот рисунок, как если бы эта историческая сцена была одним из самых памятных моментов его собственного прошлого. И никаких других предметов в память о собственной чемпионской карьере.
Словно среди стольких сознательно вычеркнутых фигур, оставивших след в его шахматной истории, этот американец, с которым он никогда не встречался, умерший в 1884 году, тогда как сам он родился в 1927 году, был одним из образов его юности. И эта сцена в театральной ложе в обрамлении скрипичных струн и хрусталя жирандолей, несомненно, имела в его глазах какой-то символический смысл, что-то нереальное и немного призрачное.
Последний пункт, на который следует обратить внимание и который, очевидно, является не просто совпадением: Морфи умер в сорок семь лет. К этому же возрасту приближался и Арам Мансур. Стало быть, на эту партию, которая их роднит, не посягая на их самобытность, он затратил столько же времени, сколько и его потусторонний партнер.
Мне кажется, что я сообщил практически все, что о нем известно. По крайней мере, те факты, которые никто не в состоянии оспорить. Остается сам человек, упрятанный в глубинах собственного тайника. Истинный Мансур, которого зовут не Мансур. Индивид, который, вероятно, никогда не знал и мог лишь догадываться, кто были его родители. Человек, чуждый всякой журналистской мешанине, всяким апостериорным вычислениям и сопоставлениям фактов, всем витийствующим анализам, в том числе и моему собственному.
Всего лишь несколько точек соприкосновения, всего лишь несколько внешних ориентиров. Рассказ о них короткий. Резюмирую. Ребенок, найденный в гостиничной комнате. Кто может это удостоверить?.. Потом мы встречаем его в обществе какого-то иллюзиониста из Вюртемберга, демонстрировавшего свое искусство в отелях, который, будучи большим специалистом по части совращения служанок, закончил посему свое существование в Реджо, заколотый кинжалом. До этого в Баден-Бадене состоялась удивительная шахматная партия с Тобиасом в причудливом морском будуаре, освещенном такими же свечами, что и ложа герцога Брауншвейгского. Потом приезд в Нью-Йорк, car wash,[15] продажа газет, работа сторожа в паркингах… весь набор мелких профессий иммигранта. Ограничимся этим перечнем и подведем итог нашему резюме. Нам так и не удалось получить более полную информацию об этом человеке, имя которого знал весь мир. Неизвестный, жизненный путь которого — несколько неожиданно — остановился в Египте, как на барельефе, созданном тысячелетия назад, чтобы сопровождать души, отправляющиеся в страну мертвых.
Что намеревался он там делать? Вопрос остается открытым. Его жизнь превратилась в сплошной календарь отъездов и прибытий. Во всяком случае, его история завершается именно на этом, во время той памятной охоты, и рассказ обрывается, не будучи доведенным до конца.
Однако, как Морфи и некоторым другим, ему суждено было остаться в памяти. Хотя бы благодаря скандалу, неодобрению, благодаря упрекам, которые всегда будут раздаваться в его адрес за то, что он сбросил перчатку до окончания битвы. Можно подумать, что лишь такие, получившие широкий резонанс загадки дают возможность совершать подобные открытия. Но этого аспекта проблемы я предпочту не касаться.
А знал ли я его? Случалось ли мне его видеть? Узнал бы я его, появись он вдруг передо мной?.. Был ли это действительно он, тот человек, на которого мне указали в холле отеля «Гандхара» в Джедде? Маска, отмеченная некоторой усталостью. Он, кажется, куда-то торопился. В этой стране, где никогда заранее нельзя сказать, в котором часу прилетит либо улетит самолет, он, похоже, боялся пропустить свой вылет. Я мог бы попросить, чтобы мне подтвердили, действительно ли это Арам Мансур, бывший challenger на титул чемпиона мира по шахматам. Отелем «Гандхара» занималась чета швейцарцев: интересно, узнали ли они его сами?
Впрочем, это не имеет значения. Как можно сводить его к какому-то гражданскому состоянию и к описанию? Лучше предоставить другим, у кого есть талант, заботу придумать его вновь, принять его в воображаемом мире. Ссоры утихли. Придет-день, и в истории шахмат ему будет отведено заслуженное им место. Его судьба только что завершилась, и сейчас еще слишком рано давать слово какому-нибудь ловкому повествователю. Но когда я думаю о том изобилии статей, о всех тех спорах, что он вызывал, — и тогда, когда все его хвалили, и тогда, когда начали поливать его бранью, — я, отдавая себе отчет в суетности всех этих вещей, говорю себе, что солнце, недоступное взглядам, которые мы самонадеянно обращаем на живых людей, воистину восходит только для мертвых.
Гравьер, форелевый бассейн… уголок прошлого на берегу озера. Прошлое по-прежнему живет, несмотря на исчезновение Kursaal и «Отеля на водах», купленного и разрушенного Тобиасом, замененного теперь «Спортинг Клубом», пристроенным к большому «Ласнер-Эггеру», который продолжает господствовать над местностью, по другую сторону дороги. Окружение из жилых домов осталось примерно тем же.
Так это значит здесь, в этом «Отеле на водах» — «воды» в те времена являлись всего лишь предположительной возможностью, — чья-то неведомая рука положила его в незанятой комнате шестого этажа, где потом его, завернутого в пеленки, нашли мирно спящим на дне корзины. Вообразить можно было все. И никто не отказывал себе в этом удовольствии. За исключением его самого. Его это расследование, бросавшее тень на окрестности и их фауну, как мигрирующую, так и местную, интересовало меньше всех. А подозревали в равной мере и одиноких постоялиц, читавших «Энтомологические воспоминания» Фабра или «Дуинезские элегии» на скамейках среди хоровода чаек, и горничных «Отеля на водах», выслеживаемых этажными лакеями, лифтерами, носильщиками-тяжелоатлетами, и прачек, и гладильщиц — дирекция тогда еще держала их в штате — короче, любое пришлое либо местное создание женского пола, как разночинное, так и голубых кровей, которое любой из шутников, крутившихся в этих краях, мог почтить своим семенем и смыться.
Можно было вообразить и не столь заурядную феерию. Монтрё, несмотря на ликвидацию одной части Готы, несмотря на депрессию, последовавшую за двумя войнами, сохранил свою роль перекрестка благодаря притоку туристов, хотя приток этот не имел ничего общего с наплывом былых сезонов во времена центральных империй. Трудно, правда, построить на этих приездах и отъездах что-либо, имеющее отношение к находке, которая взволновала весь персонал, несмотря на то, что сразу же было приказано хранить тайну. Боже мой, сколько же молвы вокруг этого дела! Коварные намеки, разного рода подсчеты, отправившие весь «Отель на водах» — от директора до специализирующегося на соусах повара — в плавание по волнам злословия и химер. Ну, а в этой камере хранения никто ведь не требует жетона, чтобы потом вернуться за оставленными вещами. Причем ни малейшей приметы вроде браслета, медальона, вышивки в углу простынки или слюнявчика. Видна была рука мастера.
Единственные неопровержимые улики — корзина и младенец. Корзина из ивы с плетеной ручкой — царство пластмассы тогда еще не наступило, — но такая, каких много, какие десятками видишь на рынке, на руке у хозяек и в прачечных.
Что касается содержимого, то есть мальчика со всеми его естественными атрибутами, не имевшего ни сыпи, ни соплей, ни шрамов, чисто запеленуто, единственное, что на основании общего осмотра можно было о нем сказать, так это то, что принадлежал он к белой расе и не подвергался обрезанию. Эта физическая нетронутость позволит ему хвататься за свою крайнюю плоть, когда его начнут купать. Очевидно, это следовало расценивать как первое проявление самостоятельности. Может быть, такова была его манера убеждать самого себя в том, что он существует в своем, достаточно изолированном мире и не зависит от того мнения, которое о нем у кого-то сложится из-за его жестов.
Существовала ли договоренность между дирекцией «Отеля на водах» и дирекцией «Ласнер-Эггера»? Каким образом указанная корзина пересекла дорогу в Веве, которая в ту пору их разделяла, и оказалась на другой стороне? Каким образом преодолела она двойное препятствие в виде изгороди из подстриженных кустов и, главное, решетки — сохраненного Тобиасом чудесного образчика местного литья? Никто этого никогда не уточнял. До того, как концерн Ласнер-Эггер поглотил весь этот участок и осуществил слияние территорий, вызванное необходимостью расширить теннисные корты, ближайшим строением на этой полоске земли между дорогой и озером, как об этом свидетельствуют кадастровые записи, было прилегающее шале фрау Эрмины.
Не страдала ли фрау Эрмина Лютти от комплекса нереализованного материнства? Получила ли она субсидии, способствующие тому, что ее сердце распахнулось навстречу детскому крику, которого, кстати, не было? Из глубины своей люльки заинтересованное лицо с видом лукавого удовлетворения взирало на эту перемену декораций, словно все случившееся призвано было для него подтвердить, что в этом лучшем из миров у всякого события свой черед.
Столь внезапная отзывчивость со стороны госпожи Эрмины, очевидно, нуждается в небольшом пояснении. Правда, вполне возможно, что поместить ребенка именно к ней высшие инстанции двух отелей, — одного крупною и другого поменьше, местного значения, с деревянными балконами, — инстанции, имевшие на уровне кантона длинную руку, решили, чтобы не предавать огласке событие, которое произошло в их общих территориальных владениях и могло навредить их репутации в глазах клиентов.
Фрау Эрмина Лютти говорила, что она родом из Церматта. Она и в самом деле была настоящей немкой, которая с учетом ее роста и габаритов могла бы в молодости, если бы женщин брали в забой, участвовать в прокладке Сен-Готардского туннеля. У нее и потом сохранилось достаточно силы в мышцах и воздуха в легких для того, чтобы подстригать, а в случае необходимости и валить деревья, рубить ветки и пни на дрова. По крайней мере, такой образ остался в памяти Арама благодаря Грете. В общем, она была немкой, но не истовой, уже давно проживающей в Швейцарии и возможно даже получившей местное гражданство. И что бы ей не довольствоваться этим привилегированным положением в ту пору, когда ее соотечественники начали впадать в транс от своих ирредентизмов и когда проживание там, где жила она, стало цениться выше, чем положенные в банк золото и бриллианты.
Ее братья Арндт и Лоренц работали под Кельном, как она утверждала — в промышленности. Фрау Лютти была с ними в ссоре, хотя при том высоком социальном положении, которое она им приписывала, это выглядело по меньшей мере странным. Арам иногда вспоминал о ней, доброй, толстой Эрмине, появившейся у его первого в этом мире маршрута, его первого перемещения с одной клетки на другую. Жаль, что его памяти не дано воссоздать ее такой, какой она была в ту пору, когда приехала в Гравьер. Арндт, которого он увидел позднее, — он-то, наоборот, был весь из нервов и хрящей и к тому же невероятный живчик, — Арндт говорил о своей сестре: «Она же не просто обеими ногами стоит на земле, она на ней стоит прямо всеми тремя ногами!»
[12] Кухуляйн — персонаж ирландского героического эпоса.
[13] Зигфрид — персонаж германского героического эпоса.
[14] Каисса — муза шахматной игры.
[15] Мытье машин (англ.).