Когда хозяева бывали в отъезде, это сразу становилось понятно по поведению прислуги: в эти дни вся жизнь дворни переносилась на улицу, и можно было видеть, как у крыльца праздный лакей с утра до вечера бренчит на гитаре или балалайке, а горничные, сбившись в стайку и пощелкивая орешки, точат лясы возле ворот с соседскими лакеями или приказчиками из ближайшей лавки. Иногда прислуга выходила постоять и за ворота, но это только если улица была тихая и малолюдная: на проезжей не позволял своеобразный лакейский этикет: дескать, иначе скажут: «Что, мол, за вывеска такая стоит?»
Людская и девичья играли не последнюю роль в воспитании маленького дворянина: здесь он знакомился с простонародными песнями, плясками, играми, осваивал все богатство родного языка, от набора присловий и поговорок до виртуозной матерщины, изучал фольклор и мифологию в виде сказок, «страшилок», суеверных примет и прочего, а также зачастую постигал в теории все таинства человеческого естества и потом приобщался к ним.
В первые годы девятнадцатого века во многих господских домах оставалась еще старинная мода «на пленных турок, турчанок и калмычек Аристократы брали их к себе в дом на воспитание, по совершеннолетии девушек отдавали замуж, а мальчиков определяли на государственную службу»[53]. Встречались и собственные домашние «арапы» и «арапки», выросшие в доме из бог весть какими путями попавших в Москву маленьких негритят.
Довольно долго — годов до 1830-х — в дворянской Москве продолжали встречаться и домашние шуты, еще один отголосок восемнадцатого века. Как отмечал современник, баре «любили забавников, тунеядцев. Карлики стояли у обеда за стулом госпожи и дерзко, сердито отвечали ей. Шуты в шелковых разноцветных париках, с локонами, в чужом кафтане, в камзоле по колено, передразнивали, ругали хозяев, родственников, приятелей их и уличали в худых поступках…. Дураки, в одежде из лоскутков, являли собой посрамление человечества: их дергали, толкали, мазали по губам и беспрестанно тревожили»[54].
Особенной, почти легендарной известностью в Москве пользовался шут Иван Савельич Сальников — бывший крепостной князей Хованских, уже в начале века получивший вольную и живший, что называется, «на вольных хлебах», гостя то у одного, то у другого «поклонника». Ивана Савельича знала буквально «вся Москва», и в барские дома его продолжали приглашать до середины 1820-х годов: он был очень остроумен и боек на язык и своими сентенциями мог уморить со смеху. А П. Беляев вспоминал, как вскоре после войны Иван Савельич гостил в имении князей Долгоруковых и всячески развлекал хозяев, в частности, играл с главой семейства в карты и по окончании игры князь клал ему под ермолку несколько беленьких бумажек по 25 рублей. Приглашали шута и к великому князю Михаилу Павловичу в бытность того в Москве: Михаил сам был остроумен и очень любил посмеяться.
«Он был маленького роста, плотный, совершенно лысый, — рассказывал об Иване Савельиче Беляев, — походка его была очень странная, как будто он подкрадывался к чему-нибудь, вся фигура его была вполне шутовская… Он знал много французских слов и в искаженном виде перемешивал их с русскими, всегда шутовски и остро; тершись в большом свете, он понимал французский разговор, был умен и остер в своих шутках. Он очень не любил, когда кто-нибудь относился с презрением к шутовству. Так что, когда он однажды услышал, что кто-то сказал: „Только в Москве еще водятся шуты, а уж в Петербурге их нет“, то он заметил, довольно дерзко, в защиту Москвы и шутов: „Почему в Петербурге нет шутов? Потому что, как только появится шут, его тотчас шлют в Москву сенатором“»[55]. Круг аристократических знакомств у Ивана Савельича был так велик, что в 1812 году, перед занятием Москвы генерал-губернатор Ростопчин поручил ему развозить по городу патриотические афишки.
Ловкий шут любил подкупать горничных и выведывал у них секреты их барынь, потом приходил к этим барыням гадать на кофе и бобах и те очень удивлялись его прозорливости. После такого гадания Иван Савельич нередко приезжал к барыне с целой россыпью грошовых колечек и цепочек и предлагал что-нибудь купить у него за высокую цену. Тех, кто отказывался, он потом при случае разоблачал где-нибудь за большим обедом — всё с шуточками да прибауточками.
Стоило посмотреть на него, когда он выезжал на гулянье: двуколочка его была запряжена маленькой и смирной лошадкой с вплетенным в гриву и хвост мочалом и с веником вместо перьев на голове. Сам Иван Савельич был в шелковом французском кафтане, в напудренном парике а-ля Людовик XIV. В одной руке он держал вожжи, в другой — веер и, томно обмахиваясь, раскланивался на все стороны. Его сопровождала толпа любопытных, а иногда приставучие уличные мальчишки подолгу бежали за его экипажем, задирая и осыпая насмешками, которые старик парировал с обычной своей колкостью.
Рассказывали, что однажды князь Н. Б. Юсупов Первого мая гулял в Сокольниках в компании с Савельичем, разряженным в блестящий глазетовый кафтан. Встретили какую-то мещанку. Юсупов стал ее подначивать: — «Ударь его в щеку; я дам тебе целковый». — «Ах, батюшка, — возразила баба, — как же я посмею». — «Да ведь это шут, Иван Савельич». — «Да вы меня обманываете: вишь, они весь в золоте». — Тут Савельич вмешался: — «И, сестрица, что ты его слушаешь, и впрямь, он все врет. Я — князь Юсупов, меня все знают. Ты вон лучше его ударь, а я тебе дам три целковых». — И глупая баба поверила и, как уверяли, едва не заехала владельцу «Архангельского» по шее.
По свидетельству А Я. Булгакова, к 1824 году Савельич разбогател, заимел собственный дом и торговал чаем и бакалеей. Своего сына — по профессии портного, а также мужа дочери, который был башмачником, старый шут ввел во все знакомые ему аристократические дома, и оба числились в своем ремесле одними из лучших, если не по качеству, то по знатности заказчиков.
Отношения между дворянами и дворовой прислугой на протяжении девятнадцатого века и вплоть до Крестьянской реформы 1861 года были в основном довольно мягкие, патриархальные, в системе «вы наши отцы — мы ваши дети». Даже порка в полиции, которой периодически подвергали проштрафившихся лакеев, поваров и кучеров, воспринималась последними философски, как вещь неизбежная и терпимая, потому, дескать, что «русский человек только задним умом и крепок». В глазах дворянства такие наказания через посредство полиции имели отпечаток законности, а собственноручные расправы с прислугой в девятнадцатом веке уже выглядели анахронизмом и осуждались общественным мнением.
Отголоском гораздо более суровых крепостнических времен оставалась в Москве начала девятнадцатого века знаменитая Салтычиха, Дарья Николаевна Салтыкова. В своем московском доме на пересечении Кузнецкого моста и Лубянки и в подмосковном имении она замучила до смерти несколько десятков дворовых. Дело вскрылось и приобрело очень широкий резонанс. Помещицу заключили в Сыскном приказе, который был на Житном дворе у Калужских ворот, и, как рассказывали, не подвергая ее саму допросам с пристрастием, пытали при ней других. «При виде заказных пыток она падала в обморок, но не признавалась. Видно, не приказано было ее пытать»[56].
После длительного следствия в 1768 году Салтыкова была лишена дворянства и подвергнута заключению в Ивановском монастыре в особой зарешеченной келье («клетке»). Это помещение, девяти аршин в длину и четырех аршин в ширину (около 19 квадратных метров), было расположено возле трапезной монастырского собора и имело два зарешеченных окна, через которые внутрь «клетки» можно было заглянуть. «Наружность ее, — вспоминал современник, — отнюдь не свидетельствовала о зверских инстинктах: это была унылая, с выражением напускного равнодушия женщина, сохранявшая на своем лице следы прежней красоты, нередко отвечавшая на посылаемые ей поклоны и только тогда выходившая из себя и предававшаяся припадкам бессильной злобы, когда уличные мальчишки собирались перед ее окном для того, чтобы дразнить ее и издеваться над ее немощным перед ними положением»[57].
«Клетка» Салтычихи просуществовала в монастыре вплоть до 1850-х годов, когда ее обитательница давно уже была в могиле.
Детские комнаты в дворянском доме чаще всего располагались на антресолях, подальше от кабинета отца и спальни неизменно нервной матери. Младенцам лет до пяти полагалось одно общее помещение, потом девочкам выделялась одна комната, мальчикам — другая. Здесь они жили лет до 14–16, после чего получали собственную комнату (или делили помещение с братом или сестрой близкого возраста). Здесь же, поблизости от детской, обычно находилась и классная: дворянская Москва предпочитала учиться дома и уроки давали приходящие на дом учителя (хотя были и исключения, когда детей помещали в университетский Благородный пансион или даже в гимназию. С годами таких исключений становилось все больше).
В массе своей дворяне обращали преимущественное внимание на воспитание, а не обучение детей и давали сравнительно приличное образование только сыновьям. Дочери редко знали что-то большее, чем разговорный французский язык, начатки музыки, рисования и некоторые разрозненные элементарные сведения из Закона Божьего, французской литературы, географии и европейской истории. Большинство московских дворянок вплоть до 1840–1850-х годов писали по-русски с ужасающими ошибками.
Как девочки, так и мальчики главным образом подвергались весьма интенсивной светской шлифовке. Их основательно учили танцам и «манерам», и главной заботой гувернеров и гувернанток было сохранение «нравственности» воспитанников, для чего питомцы подвергались самому строгому надзору. Обычной практикой было заклеивать или замазывать чернилами разные «предосудительные места» в выдаваемых подросткам книгах для чтения: к примеру в «Евгении Онегине». Особенно строгий надзор был за девицами. «Такое ограждение юных умов доходило до того, что когда девица отправлялась к своей подруге, то при ней неотлучно должна была находиться гувернантка, присутствовавшая при беседе юных подруг, дабы в ней не проскользнуло что-нибудь нескромное», — вспоминал князь В. М. Голицын[58]. Вплоть до 1860-х годов девушка из хорошего дома не появлялась в одиночку ни на улице, ни в общественных местах, ни в гостях. Ее обязательно сопровождали гувернантка и лакей или родители, старшие родственники, взрослые близкие знакомые и т. д.
Впрочем, даже взрослая и уже замужняя молодая дама предпочитала не появляться на московских улицах в одиночестве, без сопровождения мужа, брата или, чаще, лакея. Привычка не выходить без сопровождения укоренялась настолько, что даже очень пожилые московские барыни никогда не покидали дома без такого эскорта. Причин этого обычая было две: во-первых, наличие «человека» в сочетании с модным костюмом в глазах москвичей было указанием на высокое общественное положение человека. Вторую же пояснит сценка, описанная А. Я. Булгаковым в одном из его писем.
«Иду с Фастом пешком к Николаевой; вижу: вдали идет к нам навстречу женщина — одна-одинешенька, в вуали, без человека, разряжена. Фаст говорит: „Посмотри-ка, верно это девка?“ — „Нет, это должно быть иностранка“, — отвечал я. Только как поравнялись, вышло, что это княгиня Зинаида (Волконская), с коею я остановился и говорил. Фаст не одобрил этого. „Как можно, — говорил он, — ходить так одной! Ну как нападет собака?“ — Кому до чего, а Фасту все до собак, как будто собака не может укусить и гренадера: опаснее гораздо молодчики и хваты. Как схватит этакий в объятия да станет целовать и к себе прижимать, так не прогневайся, Зинаида: у нее на лбу не написано, кто она и что она»[59]. Таким образом, идущая в полном одиночестве молодая и хорошо одетая женщина однозначно воспринималась окружающими как иностранка или — что встречалось гораздо чаще — как особа легкого поведения, и нужно было обладать независимостью и отвагой «царицы муз и красоты» княгини Зинаиды Александровны Волконской, чтобы позволять себе вот так рисковать репутацией. Кстати, московские бытописатели рассказывали, что когда настоящая «девка» хотела пофрантить и пустить окружающим пыль в глаза, она нанимала на несколько часов возле Казанского собора ливрейного лакея и отправлялась в его компании на гулянье в Александровский сад, «как благородная». Недовольный лакей тащился следом за нанимательницей и усиленно делал вид, что к этой «даме» он не имеет никакого отношения.
Предубеждение против дам, гуляющих в одиночестве, стало проходить лишь в пореформенное время, по мере того, как набирало силу движение за женскую эмансипацию.
Служить в Москве молодые дворяне оставались редко: карьеру здесь было сделать трудно. В Москве, конечно, были и официальные учреждения, и даже размещались некоторые департаменты Сената, но в глазах современников престиж московского сенатора был намного ниже, чем у сенатора петербургского. Считалось, что Москва — что-то вроде почетной ссылки для сенаторов, оказавшихся неспособными к делам (Иван Савельич был не так уж не прав). Гвардия квартировала в Петербурге и появлялась в Москве лишь в исключительных случаях. Министерства находились в Петербурге. Словом, главные дела делались в Северной столице, и молодежь, начиная карьеру, стремилась именно туда.
Из престижных мест, привлекательных для московской дворянской молодежи, в Первопрестольной имелись канцелярия генерал-губернатора и архив Коллегии иностранных дел, где по традиции числились на службе переводчиками недоросли («архивные юноши»), готовившиеся к дипломатической и иной почетной, но не военной карьере. Служебные обязанности эту молодежь не слишком обременяли. Пару раз в неделю они должны были являться часа на три в архив «в присутствие» (причем львиная доля этих часов уходила на дружескую болтовню), а в остальное время были свободны как ветер. Н. И. Тургенев записывал в дневнике: «Вчера был я в Архиве и занимался перетаскиванием столбцов из шкапов в сундуки. Какой вздор!.. переводчики, которые не переводят, а переносят, следственно из переводчиков делаются переносчиками и перевозчиками»[60].
За эту «службу» исправно выплачивалось жалованье (очень небольшое), а главное — шли чины, так что к моменту начала реальной карьеры юноша имел обычно уже десятый класс по Табели о рангах.
Как иронически писал Ф. В. Булгарин, это «чиновники, не служащие в службе, или матушкины сынки… Из этих счастливцев большая часть не умеет прочесть Псалтыри, напечатанной славянскими буквами, хотя все они причислены в почет русских антиквариев… Это наши петиметры, фашьонабли, женихи всех невест, влюбленные во всех женщин, у которых только нос не на затылке и которые умеют произнести: oui и non (то есть да и нет). Они-то дают тон московской молодежи на гульбище, в театре и гостиных. Этот разряд также доставляет Москве философов последнего покроя, у которых всего полно через край, кроме здравого смысла; низателей рифм и отчаянных судей словесности и наук»[61].
«Архивные юноши» действительно и составляли цвет московской аристократической молодежи, и зачастую отличались многообразными способностями. Из их рядов впоследствии выходили весьма известные лица, такие, как поэт Д. В. Веневитинов, философы-славянофилы И. В. Киреевский и А. И. Кошелев, историк и журналист С. П. Шевырев, библиограф и поэт-юморист С. А. Соболевский, участник декабристского движения, публицист и экономист Н. И. Тургенев и др.
И все же и архив, и губернаторская канцелярия были не резиновые, вместить всех желающих не могли, и в целом мужской молодежи, относящейся к высшему кругу, в Москве было сравнительно немного.
Жизнь взрослых в дворянском кругу была подчинена светским обязанностям и дни проходили в занятиях и выездах, необходимых для постоянного светского общения. «Утренние визиты, званые и запросто обеды, вечера, балы, собрания, театры и маскарады — вот времяпрепровождение лучшего типа московских людей и приезжающих из деревень», — писал современник[62].
Помимо ежедневных прогулок по Тверскому бульвару, на Патриарших прудах или по Кремлевскому (Александровскому) саду, дворянство обязательно участвовало в праздничных гуляньях под Новинским, а летом, если приходилось оставаться в городе, ездило по пятницам в Сокольническую рощу, по воскресеньям в Петровский парк, а также выезжало на семейные пикники в Царицыно, Кунцево, Кусково, Кузьминки, на Воробьевы горы и в Останкино.
Проведя лето где-нибудь в имении, московское барство съезжалось в Первопрестольную после Покрова, в октябре, и понемногу возвращалось к привычному городскому образу жизни. Немного позднее, по первому зимнему пути, в город устремлялись провинциальные помещики. К этому времени все осенние хозяйственные хлопоты были позади и наступал черед зимних: нужно было заложить или перезаложить имение, внести проценты в Опекунский совет, отдать в учение детей или крепостных людей, найти гувернеров, закупить вино, кофе и прочие припасы, посмотреть московские достопримечательности: Грановитую палату, Рады, Царь-колокол, Сухареву башню, магазины Кузнецкого моста, кондитерские, диорамы, косморамы, панорамы, ученых блох и опыты черной магии, «окипироваться» всей семьей (то есть обзавестись обновами) и, наконец, вывезти в свет взрослых дочерей, а может быть, чем черт не шутит, и пристроить их тут же за хорошего человека.
В ноябре в Москве начинали играть «на театрах», открывались вечера и собрания в светских гостиных, словом, начинался оживленный и динамичный светский сезон, который длился потом вплоть до конца Масленицы. Непрерывной чередой следовали друг за другом всевозможные увеселения: парадные обеды, балы, концерты, «живые картины», спектакли «благородного», то есть любительского театра, катанья и маскарады на Святки и Масленицу.
[53] Глушковский А. П. Воспоминания балетмейстера. С. 63.
[54] Сумароков П. И. Старый и новый быт… С. 154–155.
[55] Беляев А. П. Из записок А. П. Беляева // Русская старина. 1880. № 9. С. 19–20.
[56] Снегирев И. М. Дневник. Т. 2. С. 202.
[57] Покровский Д. А. Очерки Москвы // Исторический вестник. 1893. № 2. С. 461.
[58] Голицын В. М. Москва и ее жители 50-х годов XIX столетия // Московский журнал. 1991. № 10. С. 17.
[59] Булгаков А. Я. Из писем А. Я. Булгакова брату // Русский архив. 1901. № 7. С. 33.
[60] Тургенев Н. И. Дневники и письма. Т. 1. СПб, 1911. С. 75.
[61] Булгарин Ф. В. Сочинения. М, 1990. С. 151.
[62] Погожее В. Н. Воспоминания // Исторический вестник. 1893. № 6. С. 722.