По большому пруду катались на шлюпках и гондолах. Играли графские оркестры: роговой и струнный. Пели графские певчие. На площадке за Эрмитажем желающих ждали карусели, качели, кегли и прочие «сельские игры и потехи». По вечерам в небе зажигались красочные фейерверки. Гостям бесплатно разносили чай и фрукты из графских оранжерей и садов.
Москвичи приезжали в Кусково на несколько дней. Останавливались где-нибудь в деревне у крестьян, потом устраивали продолжительную экскурсию по имению и напоследок принимали участие в празднике.
Популярность кусковских празднеств была столь велика, что содержатель первого московского увеселительного сада — «Воксала», англичанин Майкл Медокс жаловался всем знакомым на графа Шереметева, который «отбивает у него публику». «Скорее уж это я могу жаловаться на него, — возразил Шереметев. — Это он лишает меня посетителей и мешает даром тешить людей, с которых сам дерет горяченькие денежки. Я весельем не торгую, а гостя своего им забавляю. Для чего же он моих гостей у меня отбивает? Кто к нему пошел, может статься, был бы у меня…»
Шереметевские праздники были далеко не единственными в Москве. В летнее время чудесные гулянья с музыкой и угощением устраивал у себя на Гороховом поле граф А. К. Разумовский. В июле здесь на берегу Яузы затевался настоящий показательный сенокос с нарядными крестьянами, которые сперва косили сено, а потом водили хороводы на скошенном лугу. Ворота, соединявшие парк Разумовского с соседним парком Демидова (того самого любителя садоводства), распахивались в такие дни настежь, и гости могли много часов подряд гулять по громадному парковому пространству, наслаждаясь всевозможными красотами и почти сельским привольем.
Некто Власов (женой его была родная сестра знаменитой «княгини Зенеиды» — 3. А. Волконской) имел под Москвой имение, в котором по праздникам веселилось (за хозяйский счет) до 5 тысяч человек. «Ничто из всех его оранжерей не продавалось, — вспоминал бывавший на этих гуляньях Н. Д. Иванчин-Писарев, — он любил смотреть на деревья, осыпанные плодами, а после отдавал плоды кому угодно: люди его играли в кегли померанцами, а ананасы всех известных сортов рассылались соседям и московским приятелям корзинами. Я упомянул о парках, — продолжал он, — это был лес на четыре версты. Власов призвал англичан, немцев, да более 500 русских, чтобы вырубить в нем все не живописное, а оставить клумбами и парками одно картинное; проложил английские дорожки лабиринтами; убрал мостиками, пустынками, и мы, ходя по этому пространству и устав, садились на линейки и объезжали, дивясь сюрпризам видов на каждом шагу». После гуляний для приглашенных устраивались парадные обеды, причем, как особо подчеркивал Иванчин-Писарев, «у него никого не смели обнесть или дать худшего вина: князья Юсупов и Голицын не могли спросить себе, чего бы не налили Панкрату Агаповичу Гаронину»[42].
Однако особой известностью в Москве первых лет XIX века пользовались гулянья и праздники у графа Алексея Григорьевича Орлова на Калужском шоссе (там, где сейчас Нескучный сад). С конца XVIII века Орлов принадлежал к числу самых ярких московских звезд. Было время, когда он очертя голову кидался в большую политику: сажал на трон великую Екатерину, доставлял к ней из Италии захваченную обманом самозванку княжну Тараканову, воевал турок Несчастный император Петр III, как деликатно выражался один давний историк, скончался «буквально в его, Орлова, объятиях»… Потом настало другое время, и Орлов осел в Москве, восхищая горожан своей статью, добродушием и открытостью, неимоверной физической силой: он шутя разгибал подковы и сворачивал в трубочку серебряные рубли. Это был человек азартный и любивший яркие ощущения, любил поражать Москву широтой натуры и щедростью: выезжая на публичные гулянья, бросал в народ целые пригоршни серебряной монеты.
Именно Орлов завел в Первопрестольной конные бега (прямо перед его домом был устроен ипподром) и непременно сам в них участвовал, демонстрируя кровных, собственного завода, «орловских» рысаков. Он выставлял великолепных птиц на гусиные и петушиные бои. На Масленой неделе он выходил, вместе с другими, на лед Москвы-реки и участвовал в кулачных битвах, слывя почти до старости одним из лучших бойцов. Иногда, чтобы еще раз испытать свою силу, он приглашал к себе домой кого-нибудь из прославленных силачей и бился с ним на кулачках.
Праздники А. Г. Орлова устраивались — для всякой прилично одетой публики, включая крестьян (не пускали только нищих) — в летнее время каждое воскресенье, и здесь были и музыка, и фейерверки, и конные ристания, и театральные спектакли на сцене открытого Зеленого театра, в котором кулисами служила садовая зелень. На открытых эстрадах пели собственные графские песельники и настоящий цыганский хор — Орлов первым из русских вельмож выписал его из Молдавии и стал зачинателем общероссийской моды на цыганщину. Выступал, наконец, и орловский роговой оркестр, оглашавший парк звуками неземной красоты.
Роговые оркестры из крепостных вообще были у многих московских аристократов. Состояли они из 30–60 усовершенствованных охотничьих рогов разной длины и диаметра. Самые большие могли превышать два метра; при игре их опирали на специальные подставки. Были и маленькие рога — сантиметров тридцать в длину. Каждый рог издавал только один звук. Сыграть мелодию, пользуясь всего одним рогом, было невозможно — это было доступно лишь целому оркестру, в котором каждый музыкант вовремя вступал со своей единственной нотой. Репетиции рогового оркестра были невероятно трудны; музыкантов буквально муштровали, чтобы достичь согласованного и верного звучания, зато результат превосходил всякое описание. Когда в разгар праздника где-нибудь за деревьями или на глади пруда с лодок начинал звучать роговой оркестр, слушателям казалось, будто они слышат звуки сразу нескольких больших органов, состоящих из фанфар. Впечатление было волшебным. Особенно красиво звучала мелодия над водой, и владельцы роговой музыки, в их числе и Орлов, часто заставляли оркестр медленно проплывать по реке мимо места проведения праздника, сначала в одну, потом в другую сторону.
После 1812 года блеск развеселого барского житья в Москве постепенно стал тускнеть. «Войны… нарушили старинные привычки и ввели новые обычаи, — свидетельствовал граф Ф. В. Ростопчин. — Гостеприимство — одна из русских добродетелей — начало исчезать, под предлогом бережливости, а в сущности вследствие эгоизма. Расплодились трактиры и гостиницы, и число их увеличивалось по мере увеличения трудности являться к обеду незваным, проживать у родственников или приятелей. Эта перемена повлияла и на многочисленных слуг, которых удерживали из чванства или из привычки видеть их. Важных бояр, подобных Долгоруким, Голицыным, Волконским, Еропкиным, Паниным, Орловым, Чернышевым и Шереметевым, больше уже не было. С ними исчез и тот вельможеский быт, который они сохраняли с начала царствования Екатерины»[43]. Постепенно и «московские» стали вводить «фиксированные дни», исчез «открытый стол», реже и скромнее сделались балы, незаметнее кареты…
Произошло это, конечно, не сразу: время от времени кто-нибудь из вельмож поднатуживался и пытался тряхнуть стариной. В 1818 году, когда в Москве был Двор, приехавший на первый юбилей победы над Наполеоном, в доме Апраксиных был дан бал на 800–900 человек, гостями которого стала не только императорская семья, но и многочисленные иностранные гости. Как рассказывал Д. И. Никифоров, «император Александр I при представлении ему С. С. Апраксина выразил желание быть у него на вечере. Польщенный вниманием государя Апраксин пригласил в этот вечер, кроме свиты государя, все московское дворянское общество в свой знаменитый дом на углу Арбатской площади и Пречистенского бульвара». Нарочные были немедленно посланы в подмосковную, оттуда доставили тропические растения в кадках из оранжерей и необходимый запас провизии, так что подготовка праздника даже стоила недорого. Ужин был подан в апраксинском манеже, превращенном в зимний сад, с пальмами, клумбами, фонтанами и усыпанными песком дорожками. «Оркестр, прислуга своя, и провизия к ужину не покупная, — писал Никифоров. — Великолепный бал стоил графу всего пять тысяч ассигнациями. Конечно, там не было ничего сверхъестественного, показного, ни мартовской земляники, ни январских вишен, ничего ненатурального и противного природе и климату, а было то, что соответствовало времени и стране»[44]. В 1826 году запоминающийся праздник со спектаклем в собственном театре, балом и парадным ужином в честь коронации Николая I устроил князь Юсупов… Но все же это были уже внутридворянские праздники, и рядовой горожанин мог прикоснуться к торжеству, лишь заглянув в освещенные окна или смотря сквозь решетки ограды на блещущий в парке фейерверк.
В числе последних московских хлебосолов считался Сергей Александрович Римский-Корсаков, который еще и в середине 1840-х годов давал в своем доме возле Страстного монастыря веселые балы и маскарады с большим числом приглашенных и с обильными обедами, но это были уже самые последние вспышки былого великолепия. Российское дворянство беднело и все туже затягивало пояса. «Теперь нет и тени прошлого, — вздыхала Е. П. Янькова, — кто позначительнее и побогаче — все в Петербурге, а кто доживает свой век в Москве, или устарел, или обеднел, так и сидит у себя тихонько и живут беднехонько, не по-барски, как бывало, а по-мещански, про самих себя. Роскоши больше, все дороже, нужды увеличились, а средства-то маленькие и плохенькие, ну, и живи не так как хочется, а как можется. Подняли бы наших стариков, дали бы им посмотреть на Москву, они ахнули бы — на что она стала похожа…»[45]
Уже после войны стали появляться в московской аристократии и такие персонажи, как семья Бартеневых, полностью разоренная после кончины отца семейства, но умудрявшаяся оставаться в числе знати.
«С раннего утра семья поднималась на ноги, — рассказывала Е. А Сабанеева, — детей умывали, одевали, сажали в карету, и Бартенева отправлялась к ранней обедне, затем к поздней, и все это по разным монастырям или приходским церквам. После обедни на паперти (чтобы заморить червячка) покупались у разносчиков и совались детям иной раз баранки, иной раз гречневики или пирожки. Затем все садились снова в карету, и Бартеневы ехали к кому-нибудь из знакомых, где пребывали целые дни — завтракали, обедали и ужинали, смотря, так сказать, по вдохновению… где Бог на сердце положит. Дети Бартеневой были разных полов и возрастов; в тех домах, где были гувернантки, старшие из них пользовались уроками вместе с детьми хозяев дома, а младшие были такие укладистые ребятишки! — кочующая жизнь по Москве развила в них способность засыпать по всем углам гостиных, или же, прижавшись в чайной под столом, прикорнуть глубоким сном невинности, если маменька поздно засиживалась в гостях. Иной раз поздно ночью Бартенева распростится с хозяевами, направится в переднюю, кликнет своего старого лакея, велит подобрать сонных детишек, снесут их в карету, и семья возвращается досыпать остальные часы ночи в их большой, часто плохо протопленный дом»[46]. Был случай, когда одна из девочек была забыта спящей в карете, и ночью, проснувшись в каретном сарае, принялась громко кричать, чем наделала переполоху на всю улицу.
Вскоре у одной из старших дочерей Бартеневой, Полины, обнаружился великолепный оперный голос и ее стали приглашать к участию во всех московских любительских концертах. Московский поэт И. П. Мятлев даже посвятил П. Бартеневой стихи:
На одном из концертов ее услышала императрица Александра Федоровна (жена Николая I) и взяла к себе фрейлиной.
Самую низшую прослойку московского дворянства составляли гражданские чиновники, служившие в учреждениях города. В массе своей они относились к племени «приказных», к низшим классам Табели о рангах, к тому презираемому всеми «крапивному семени», о котором так много и со вкусом писала русская классическая литература. По выслуге все они, даже разночинцы по рождению, рано или поздно выходили в дворяне — сперва в личные, потом в потомственные, и пополняли собой ряды «благородного сословия», но и до и после наступления этого счастливого момента своими в среде «настоящего» дворянства никогда не становились. Чиновников в Москве вообще не любили и всячески бранили, обзывая: «чернилами», «скоморохами», «пиявками», «пьяными мордами» и даже почему-то «земляникой» (привет Н. В. Гоголю!). Услугами приказных поневоле пользовались, их общество по необходимости терпели, но чиновничий мирок так и оставался изолированным и самодостаточным.
В этом сословии, как и вообще в Москве, на протяжении «дворянской эпохи», наблюдался замечательный прогресс. Мелкий чиновник допожарного времени, истинный «приказный», воплощал в себе традиции бюрократии восемнадцатого века. Он было скверно и дешево одет: наиболее распространены были сюртуки и шинели из фриза — грубой ворсистой шерстяной ткани, считавшейся воплощением бедности. От него несло перегаром, борода его была плохо выбрита, невесть когда мытые и нечесаные волосы свисали грязными сосульками. Нечищеные сапоги просили каши и позволяли видеть торчащие наружу пальцы — никаких носков или обмоток приказный не носил. Руки его были перемазаны табаком и чернилами, чернильные пятна испещряли щеки — истинный приказный имел привычку закладывать перо за ухо. Манеры обличали отсутствие какого бы то ни было воспитания. Он сморкался в кулак, сопел и пыхтел, изъяснялся длинными и невразумительными периодами, — словом, был явно и недвусмысленно человеком дурного тона. (И это дворянин!)
В послепожарный период чиновничество довольно быстро и заметно цивилизовалось. Чиновник новой формации следил за чистотой и модой, щеголевато одевался, прыскался духами, носил запонки и кольца с фальшивыми бриллиантами, часы с цепочкой, помадил модно причесанную голову, курил дорогие папиросы, знал несколько французских фраз и кстати умел их ввернуть, волочился за дамами, был членом какого-нибудь клуба, а летом по воскресеньям совершал променад по Александровскому саду или посещал какой-нибудь загородный «Элизиум».
Делились чиновники на танцующих и не танцующих; на «употребляющих» и «не употребляющих».
Крайне редко встречались не употребляющие и не танцующие.
Поскольку большинство московских присутственных мест было сосредоточено в Кремле и возле него в Охотном ряду, то и значительная часть дня чиновника проходила тут же. Он начинал день около девяти утра с молитвы перед Иверской, в три часа, по завершении присутствия, отправлялся обедать в один из охотнорядских трактиров, потом здесь же до вечера курил трубку, играл с маркером на бильярде, пил наливку и читал газеты и журналы, а по дороге домой рассматривал витрины и вывески. По воскресеньям он посещал танцкласс, а вечерами порой отправлялся в театр. Семейный сразу после службы спешил домой, где после обеда читал какую-нибудь книгу (все равно какую, вплоть до оперных либретто) и возился с принесенными со службы (в узелке из платка; портфелей с ручками в то время не было) недоделанными делами.
Жалованье у московских чиновников было смехотворным — в 10, 20, 25 рублей, а то и меньше. Вплоть до 1880-х годов столоначальник Московского сиротского суда получал 3 рубля 27 копеек в месяц. (Узнав об этом, московский городской голова Н. А. Алексеев буквально ахнул и увеличил чиновные оклады сразу в 40 раз.) Естественно, что все остальное, нужное для жизни, чиновники добирали взятками. Брали — «по чину», но если старинному стряпчему достаточно было сунуть в кулак пятерку, то к эмансипировавшемуся чиновнику меньше чем с четвертной (25 рублей) неловко было и подходить, а кроме того, их принято было кормить хорошим (и очень дорогим) обедом в гостинице Шевалье или Будье. В итоге «жрец Фемиды, служащий в каком-нибудь суде на трехстах рублях жалованья в год»[47], нередко умудрялся не только обитать в хорошеньком особнячке, но и содержать пару лошадей, а в придачу еще и нестрогую красавицу.
У Иверских ворот и возле Казанского собора толпились безместные и отставные (зачастую по причине алкоголизма или темных дел) стряпчие, — часто оборванные и опухшие от пьянства, готовые за минимальную плату (в 10–25 копеек) написать какое угодно прошение и вести любую тяжбу, а также пронырливые ходатаи по делам, различные комиссионеры и профессиональные свидетели — темная публика, наихудшая часть «крапивного семени». Эти «Аблакаты от Иверской» были одной из достопримечательностей Москвы во все протяжение девятнадцатого века.
Наиболее густо обитали чиновники под Новинским, в Грузинах, в переулках на Сретенке, на Таганке, на Девичьем поле, а порой и в Замоскворечье, где занимали наемные квартиры.
Не мешающееся с «приказными» «настоящее» дворянство селилось в других местах — на Маросейке, Покровке с близлежащими переулками, в Басманной и Немецкой слободах и на примыкающем к ним Гороховом поле, а также на территории между Остоженкой и Тверской и на расположенных рядом Зубовском и Новинском бульварах. Местность между Остоженкой и Арбатом даже называли «московским Сен-Жерменом», по аналогии с аристократическим пригородом Парижа. Кстати, «московский Сен-Жермен» тоже был почти пригородом — далекой окраиной. Не случайно И. С. Тургенев, начиная свою повесть «Муму», основанную на событиях, происходивших в доме его матери, пишет об Остоженке, как об одной из «отдаленнейших улиц Москвы».
Вплоть до конца XIX века за нынешним Садовым кольцом начинались городские предместья с редкими неказистыми домишками, пустырями, замызганными рощицами и почти деревенским привольем. Территория Девичьего поля была уже загородом, дачным местом (где, в частности, на даче князей Вяземских бывал А С. Пушкин).
Жизнь в «дворянских» районах шла тихая и сонная. Фонари, как положено на окраинах, стояли редко. Мостовые кое-как были замощены булыжником. Летним утром, словно в деревне, раздавался пастушеский рожок, и сонная прислуга, распахнув ворота, выгоняла на улицу коров, которые сбивались в стадо и весело мыча, брякая колокольцами и оставляя на дороге свежие «блины», устремлялись к ближайшему пастбищу, обычно на берег реки или на пустырь, на Девичье поле или к Донскому монастырю.
Ближе к полудню появлялась подвода с большой бочкой. Рядом с бочкой сидел мужик и время от времени расплескивал ковшиком воду на мостовую — «поливал» улицу.
В «дворянских» кварталах вплоть до 1840-х годов почти не было торговых заведений, за исключением булочных (еще именуемых по старинке «калашнями»), съестных и мелочных лавок.
[42] Иванчин-Писарев Н. Д. Письма Н. Д. Иванчина-Писарева к И. М. Снегиреву. СПб, 1902. С. 27.
[43] Ростопчин Ф. В. Ох, французы! С. 258.
[44] Никифоров Д. Старая Москва. Ч. 2. М, 1903. С. 112.
[45] Рассказы бабушки. С. 115.
[46] Сабанеева Е. А. Воспоминания о былом // История жизни благородной женщины. М, 1996. С. 396.
[47] Любецкий В. Панорама народной русской жизни, особенно московской. М, 1848. С. 39.